Он взглянул на окна. Ужасные окна. Они так высоки, что не дотянешься. Когда рассветет, он увидит кончик дымовой трубы на унылом фоне зимнего неба. И потом — эти узкие, частые квадратики железных решеток! Стоит подумать о Луи-ле-Гран, и перед закрытыми глазами сразу встают решетки. Лунными ночами их тени тянутся по полу через кровати, ложатся на лица соседей. Каждое утро, каждый вечер, глядя на эти стены, он думал о тюрьмах. Похожа ли эта спальня на тюрьму? Наверное, в тюрьме еще хуже.

В комнате было холодно. Студенты поспешно одевались, возбужденно переговаривались — о клопах, искусавших их ночью, о приготовленных или неприготовленных уроках; приглушенно, полуфразами напоминали друг другу о наступающих событиях.

Одевшись, Эварист спустился к уборным. Их вонь пронизывала все здание, усиливаясь по мере приближения, пока не становилось трудно дышать. В этом зловонии студенты дожидались свободного места, торопили друг друга. Сидящие внутри болтали с теми, кто стоял снаружи.

Вернувшись в спальню, Эварист взял маленькое полотенце и побежал с ним к фонтану в центре двора. Как и другие, он растер лицо сухим полотенцем, подставил руки под фонтан, быстро вытер их, бегом вернулся в спальню, повесил полотенце на крючок, схватил большой латино-французский словарь, «О дружбе» Цицерона, «Метаморфозы» Овидия, тетрадь и отправился в комнату для занятий четвертого класса. В шесть часов пришел надзиратель, и ученики взялись за уроки.

Для Эвариста это были хорошие минуты. Он открывал книгу Овидия и слегка шевелил над ней губами, чтобы убедить надзирателя, что заучивает наизусть. Сонным, скучающим взглядом надзиратель лениво выискивал жертву — ученика, которому вздумается заговорить с соседом. Эварист в точности знал, что произойдет за эти полтора часа подготовки к занятиям. Как и всегда, он будет мечтать. Он увидит картины, в тысячу раз более реальные для него, чем окружающий мир.

В эти минуты он никогда не бывал в Луи-ле-Гран. Он уходил всего за несколько миль от Парижа. Но Бур-ля-Рен был далек от Луи-ле-Гран, как будто это были два разных мира.

Эварист видел отца так близко и отчетливо, что казалось, сейчас дотронется до него. Он чувствовал, как мягко скользит по его волосам отцовская рука. Когда Эварист вспоминал отца, ему представлялся свет, солнце, излучающее тепло, от которого тает снег; или ясный день, когда в воздухе пахнет сеном и цветами.

Запахи! В них все. Бур-ля-Рен — это цветы и сено. Луи-ле-Гран — едкий запах мочи.

Отец умел громко смеяться. Правда, с недавних пор его смех часто и внезапно обрывался. Мать никогда не пыталась продлить веселье отца. Думая о матери, Эварист представлял себе греческую богиню, черноволосую, с блестящими черными глазами. Он улыбнулся.

— Галуа! Вы, кажется, неплохо проводите время.

Он услышал голос надзирателя, но слова его пропустил мимо ушей и, уставившись в книгу Овидия, забубнил:

Aurea prima sata est aetas, quae vindice nullo,
Sponte sua, sine lege fidem rectumque colebat.[5]

Как хорошо знал он эти стихи! Ему все еще слышался ровный, терпеливый голос матери, толкующей ему их значение. Он мог всласть мечтать о Бур-ля-Рен. Мать научила его всему, что они сейчас проходят по латыни и греческому. Зачем его послали в Луи-ле-Гран? Почему не оставили учиться дома? Отец и мать гораздо больше знают, чем все его профессора и надзиратели, вместе взятые. Да вот — эти стихи. Он вспомнил, как горда была мать, когда он без ошибок, без запинки продекламировал их у деда, мсье Деманта. Он знал, что мать гордится им, хотя выражение ее лица не изменилось. Но отец подошел, прижал его к себе, поцеловал. Мать что-то шепнула ему, и лицо отца помрачнело.

Тогда дед спросил: «Эварист, кем ты хочешь быть, когда вырастешь?»

Иногда он думал, что хочет стать важным судьей вроде деда, иногда — мэром Бур-ля-Рен, как отец. Кем ему хотелось стать теперь? Где быть? Подальше от Луи-ле-Гран. Хотя нет, ему нельзя ненавидеть лицей.

Отец говорил: «Можешь ненавидеть идеи, но не людей, которые их воплощают. Даже если бы тебе удалось уничтожить этих людей, ты все равно не уничтожил бы их идеи».

Он изо всех сил постарается не чувствовать отвращения к толстой красной физиономии мсье Берн то, к длинноносому прыщавому надзирателю.

Несколько дней тому назад, когда ездил домой, он сказал матери и отцу, что ему не нравится Луи-ле-Гран.

Мать ответила:

— Без хорошего образования ты ничего не добьешься. Если хочешь стать судьей, врачом или ученым, нужно идти учиться и получить диплом, нравится это тебе или нет.

Он было заспорил, стал передразнивать профессоров, директора, надзирателей, пока отец не покатился со смеху. Мать резко положила этому конец:

— Нас ты, надеюсь, в коллеже не передразниваешь?

Она вышла из комнаты. Если бы не отец, Эварист расплакался бы. Отец заговорил с ним как с равным:

— Тебе не нравится в школе чисто внешняя сторона. Все это будет не так уж важно, если у тебя будет своя собственная внутренняя жизнь. — Он слабо улыбнулся и со смущенным видом добавил: — Чаще заглядывай в самого себя, и ты будешь реже видеть Луи-ле-Гран.

Как часто слышал он, что способности — не все и есть кое-что поважнее. Но это «кое-что» для разных людей было различным. В Луи-ле-Гран это означало послушание. Для матери это были спокойствие и сила. А для отца? Нелегко сказать. Он знал только, что для отца это было связано со значением двух слов, которые ему так часто приходилось слышать: «свобода» и «тирания». Как непохоже звучали эти слова, как по-разному загорались глаза отца, когда он их произносил! Одно было так же далеко от другого, как Бур-ля-Рен от Луи-ле-Гран. Свобода — за нее храбро дерутся и с радостью умирают. Тирания — сила, которая палками и угрозой заставляет творить позорные дела. Свобода — свет, тирания — тьма. Свобода — это Бур-ля-Рен, тирания — Луи-ле-Гран. Но против тирании нужно бороться. Нужно бороться против Луи-ле-Гран. Сегодня им дадут бой. Почему «дадут»? Почему он не думает: «Сегодня мы дадим бой тирании в Луи-ле-Гран?» Он для них новичок, чужой, которому нельзя доверять. На сегодня у него нет ни одного опасного поручения. Ему придется делать только то же, что и всему классу: рвать книги, жечь их, бить надзирателя. Эта мысль привела его в ужас. Швырять огромные словари в лицо взрослым! Он содрогнулся. Если бы этот час не наступил никогда! Что скажет мать? Поймет ли она?

Послышался пронзительный колокольный звон. Колокола! Мелодичен был их голос в Бур-ля-Рен! Их голос был голосом мира. Колокольный перезвон в Луи-ле-Гран будил смятение и тревогу.

В комнату вошли двое, неся большой котел с луковым супом. Ученики разобрали миски и ложки, грудой сваленные в углу. Служитель налил каждому половник супу. В пять минут суп съели, убрали посуду и вытерли лужи грязными тряпками.

Начали собираться ученики, которые были на половинном содержании. У себя в пансионах они проделали ту же утреннюю процедуру, что и их товарищи в школе. А с восьми утра до послеобеденного времени все они составляли одну большую семью, ставшую сегодня единой боевой силой.

В восемь часов вместе со звонком в четвертый класс вошел мсье Гюйо. Вошел, чтобы увидеть семьдесят враждебных лиц. У него были чуть согнутая спина, беспокойные и усталые глаза. Он открыл деревянную дверцу в барьере, окружавшем кафедру, и сел. Лицо его виднелось из-за гипсового бюста Цицерона.

Сегодня в классе царило спокойствие. Никаких шуток над мсье Гюйо, подшутить над которым было так легко, что это уже перестало казаться забавным. Две недели тому назад на кафедру могли бросить крысу. Но не сегодня. Порой в бюст Цицерона летели бумажные шарики и рикошетом попадали в лысую голову мсье Гюйо. Но не сегодня.

Сегодня ученики послушно подчинялись всему. Они декламировали, переводили, пересказывали, разбирали, писали упражнения — иными словами, на шаг приблизились к цели, поставленной перед ними в Луи-ле-Гран: думать и писать по-латыни. Именно это отличало хорошо образованного француза от прочих.

вернуться

5

«Первым посеян был век золотой, не знавший возмездья, сам соблюдавший всегда, без законов и правду и верность». (П. Овидий Назон, Метаморфозы. Перев. С. В. Шервинского. «Academia», 1937, стр. 6.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: