Но этот оригинальный педагогический прием не оказал желаемого воздействия на Бутлерова. Он продолжал заниматься пиротехникой и в гимназии, куда вскоре был переведен из пансиона. Однако увлечение химическими опытами не поглощало целиком мальчика, в равной степени увлекался он и цветами, и бабочками, и пчелами, интерес к который остался у него до конца жизни.

Разлука с домом не только не уменьшила отцовского влияния, но как будто даже обострила его, как и самую привязанность. Насколько велико было это влияние, можно судить по сохранившемуся письму юноши к отцу. В тринадцать лет под новый 1842 год он писал:

«Я желал бы прежде всего выдержать экзамен и поступить в университет. Там, ведя себя хорошо, удаляясь от всего дурного и учась прилежно, заслужить, любовь наставников, я желал бы доказать им собою, что их усилия не были тщетны и дали хорошие плоды.

Желаю и надеюсь быть утешителем родителя и родственников, которые видят во мне всю надежду и искренно меня любят.

Кончив университет, надеюсь я служить моему отечеству верою и правдою и, если нужно, умереть за него и за все мне драгоценное на поле битвы. Да, друг мой, неужели кто-либо из истинных сынов России не отважится броситься во все опасности за честь и славу любезного отечества нашего и за веру христианскую не ляжет костьми, как сказал мужественный князь наш Святослав Игоревич.

После трудных подвигов в пользу отечества желал бы я, наконец, успокоиться в тихом приюте моего детства, где первый раз узнал я радость жизни, вместе с теми, которые драгоценны моему сердцу; жить в мирной тишине подпорою моего родителя и любящих меня, дни которых да продлит бог долго и долго.

Наконец я желал бы встретить старость и смерть мирно, окруженный сельскими занятиями, оставив по себе память добра и пользы ближним».

Это новогоднее письмо, озаглавленное «Мои желания и надежды», по своему выспренному, книжному слогу похоже на сколок с какого-то гимназического сочинения на заданную тему. Но за всей его искусственной приподнятостью нельзя не видеть и того, какие высокие мысли и интимные чувства связывали сына с другом-отцом.

Характер «желаний и надежд» юного Бутлерова отчасти объясняется теми настроениями, которые царили вокруг него в гимназии. Бутлеров учился в первой Казанской гимназии, той самой гимназии, в которой учился и Лобачевский и Сергей Тимофеевич Аксаков, оставивший в своей «Семейной хронике» немало страниц, посвященных гимназическим воспоминаниям. Эта гимназия дала не только первых студентов, но и первых профессоров для Казанского университета, открытого в 1804 году.

«Нельзя без удовольствия и без уважения вспомнить, — говорит С. Т. Аксаков, — какою любовью к просвещению, к наукам было одушевлено тогда старшее юношество гимназии. Занимались не только днем, но и по ночам. Все похудели, переменились в лице, и начальство принуждено было принять деятельные меры для охлаждения такого рвения. Дежурный надзиратель всю ночь ходил по спальням, тушил свечи и запрещал говорить, потому что впотьмах повторяли наизусть друг другу ответы в пройденных предметах. Учители были так же подвигнуты таким горячим рвением учеников и занимались с ними не только в классах, но и во всякое свободное время, по всем праздничным дням… Прекрасное, золотое время! Время чистой любви к знанию, время благородного увлечения».

Бутлеров учился в гимназии, описанной С. Т. Аксаковым, много лет спустя, но традиции «благородного увлечения» продолжали еще существовать в ее стенах. Их поддерживали преподаватели, многие из которых были товарищами Аксакова, переживавшим вместе с ним «прекрасное, золотое время».

Благородное увлечение знанием, как и общее настроение, царившее среди гимназической молодежи, привело к тому, что Бутлеров окончил гимназию в шестнадцать лет. По молодости он был в 1844 году даже не принят в университет, а лишь допущен к слушанию лекций. Чтобы стать действительным студентом, Бутлерову пришлось пробыть два года на первом курсе.

Складом ума, резко выраженной с детства любовью к природе определился у Бутлерова выбор «разряда естественных наук», на который он был зачислен даже вопреки желанию отца. Михаил Васильевич, преклонявшийся перед Лобачевским, мечтал видеть сына математиком. Сын отвечал ему:

— В обсерватории скучно, а к вычислениям у меня никакой склонности нет…

Юноша действительно был прирожденным натуралистом, и если в годы учения он не часто мог бывать в поле, в лесу, в степи, на реке, то он умел переносить природу в свой дом, в свою комнату. Он выкармливал белых мышей, черепах, вывезенных из Оренбургского края, выводил бабочек, собиранию которых посвящал летние дни. Хранившаяся в Казанском университете много лет коллекция бабочек, собранная Бутлеровым в дни юности, удивляла всех тщательностью обработки. Юноша обладал необыкновенным терпением при выполнении кропотливых работ. Для такого рода занятий Бутлеров всегда находил время.

Учение и дома, и в пансионе, и в гимназии, и в университете давалось ему легко. В дни экзаменов, когда его товарищи просиживали за учебниками напролет целые ночи, Бутлеров забавлялся приготовлением фейерверков, бывал очень спокоен, отлично высыпался и получал пятерки.

Сочетание спокойствия и живости, серьезности и общительности, глубокомыслия и веселости, по свидетельству всех его знавших, Александр Михайлович сохранил до конца жизни. Навсегда у него сохранились неуловимые черты ребячливости, но, в противоположность весьма распространенному типу ученого того времени, он не отличался ни рассеянностью, ни чудачествами, ни напускною важностью.

Размолвка при выборе специальности не нарушила дружеских отношений сына с отцом, которого молодой Бутлеров иначе и не называл, как другом. Но волею случая именно их общее увлечение ботаническими и энтомологическими экскурсиями привело к трагическому исходу.

В первые годы пребывания в университете Бутлеров посвящал ботанике и зоологии не меньше времени, чем химии, пожалуй даже к химии его менее влекло. В основе увлечения ботаникой и зоологией лежала возможность выносить науку в поле, в лес, собирая коллекции и изучая природу в непосредственной близости к ней.

Такого рода увлечению способствовало и то, что к городу примыкали великолепные предместья — Адмиралтейская слобода, соединенная с городом дамбой, Зилантов монастырь, Ягодная слобода, пороховой завод, монастырь «Кизических чудотворцев», окруженный сосновою рощей.

На восток за городом расстилалось Арское поле, застроенное прекрасными зданиями Родионовского института благородных девиц, военного госпиталя и духовной академии.

За этими зданиями на Арском поле находилось кладбище, утопающее в зелени и служившее излюбленным местом прогулок городских жителей.

За кладбищем на живописной местности, пересеченной оврагами, зеленела березовая роща, служившая также местом летних загородных прогулок. Несколько южнее располагались два озера — Малый Кабан и Большой Кабан, из которых ближайшее к городу соединялось с рекой Казанкой каналом, называвшимся Булак.

Часть Казани располагалась на горе, вокруг засыпанного теперь Черного озера. Вся остальная часть города, большая по площади и по числу жителей, располагалась на низменности, местами затопляемой весенними водами.

Во время разлива Волга и Казанка сливали свои воды, покрывая все низменности, подходя под самые стены древнего Казанского кремля, так что весь город казался стоящим посредине огромного озера.

Местоположение города и красивые его окрестности, несомненно, много способствовали увлечению казанских студентов энтомологией и зоологией. Этому увлечению посвящен очерк С. Т. Аксакова «Собирание бабочек», в котором поэзия занятия, ставшего страстью Бутлерова, раскрывается с исключительной силой и яркостью.

«Как нарочно, — рассказывает Аксаков, — несколько дней не удалось нам попасть за город, в рощи и сады за Арским полем. Мое нетерпение, возрастало с каждым часом. Я, даже не испытав еще настоящим образом удовольствия ловить бабочек, особенно редких или почему-либо замечательных, уже всею душою, страстно, предался новому увлечению, и в это время, кроме отыскивания червяков, хризолид и ловли бабочек, ничего не было у меня в голове; Панаев разделял мою новую охоту, но всегда в границах спокойного благоразумия. Наконец в один воскресный или праздничный день, рано поутру, для чего Панаев ночевал у меня, потому что я жил гораздо ближе к Арскому полю, вышли мы на свою охоту, каждый с двумя рампетками: одна, крепко вставленная в деревянную палочку, была у каждого в руках, а другая, запасная, без ручки, висела на снурке через плечо. У каждого также висел картонный ящик, в который можно было класть пойманных бабочек. Едва ли когда-нибудь, сделавшись уже страстным ружейным охотником, после продолжительного ненастья, продержавшего меня несколько дней дома, выходил я в таком упоительном восторге, с ружьем и лягавой собакой, в изобильное первоклассной дичью болото!.. Да и какой весенний день сиял над нашими молодыми головами! Солнце из-за рощи выходило нам навстречу и потоками пылающего света обливало всю окрестность. Как будто земля горела под нашими ногами, так быстро пробежали мы Ново-Горшечную улицу и Арское поле… И вот он, наконец, перед нами, старый, заглохший сад, с темными, вековыми липовыми аллеями, со своими ветхими заборами, своими цветистыми полянами, сад, называвшийся тогда Волховским. Хор птичьих голосов, заглушаемый соловьиными песнями, поразил сначала мой слух, но я скоро забыл о нем…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: