Он остановился и загрустил, вижу, совсем.

— Вы много читаете? — спрашивает.

— А вы что, книжки со мной сюда читать пришли? — отвечаю.

— Странно, — говорит, — а у меня сложилось такое впечатление, будто у вас улыбка загадочная. Может, вы и брови ради моды выщипали?

— А как же, ради нее самой, — говорю ему в тон. — А вы уже думали, для вас страдала?

— Бедный оригинал, — говорит.

Но не отстал он от меня, как я думала… И на другой день пришел, и на третий. Почувствовал, наверное, маленького сердца большую доброту. Сядет и смотрит издали. А я стараюсь, курортникам улыбаюсь, чтобы не подумал, что очень он мне нужен. Потом снова прилип, все объясняет, что совершенная форма должна иметь соответствующее содержание. Будто этого самого у меня мало, а у него много.

— Мне стыдно за вас, — говорит. — Вы прекрасны только тогда, когда молчите. Работать нужно над собой. Книгу я вам принес.

— Спасибо, — отвечаю, — я уже читала.

А порции я ему всегда, как себе, накладывала. Тетя Глаша учила нас, что путь к сердцу мужчины лежит через его желудок. Но это я не для того делала. Да и он теперь только вилкой в тарелке ковыряет, а сам поглядывает на меня странно так, повздыхает, повздыхает и идет на море со своей книжкой. Может, и я бы пошла, так нельзя — работа, нужно котлы чистить. На мне ведь весь коллектив держится.

Уже и первый виноград продавать стали, а у нас все никак не сладится. Он уже и почернел весь — в прямом и переносном смысле. И неизвестно, то ли от солнца, то ли из-за меня.

Наступило время ему возвращаться на учебу, август как раз кончался. Давай, говорит, на прощанье рассвет на море встретим. Очень нужно поговорить. Мне что, не жалко. Кусок не отвалится. Наготовила я с вечера чего нужно, и пошли мы, когда стемнело, на дальний мысок.

Так лунно, лунно, лунно тогда было. И душно. Камешки теплые, как живые, в море ползли. За спиной, на горе в пиниях, цикады трещат. Гуляют всюду парочки, смеются. А мы сидим, и сказать нам друг другу нечего. А если и говорим, то будто на совсем-совсем разных языках. Какие-то смутные мысли набегают, словно волны. Почему так? Чем я его мучаю? Кто виноват?

— Искупаюсь в последний раз, — вдруг засуетился он. — Пойдем вместе.

Не пошла я. Постояла только в живом серебре по колени. Теплоход на морскую прогулку с ревом отправился… НИКТО НЕ ПРИГЛАШАЕТ НА ТАНЦЫ СМЕШНУЮ, УГЛОВАТУЮ ДЕВЧОНКУ… Снова утром к берегу бутылки будет прибивать. Теплая вода, как парное молоко. Он вылез через полчаса, я уже беспокоиться начала, а у него зуб на зуб не попадает. И все никак согреться не может. Я уже ему и пиджак его отдала. Он дрожит, но к себе возвращаться не хочет.

— К-к-ко мне нельзя, м-меня еще вчера выселили.

Ну куда такого денешь?

Сели мы рядом, будто вросли друг в друга, будто сердце одно на двоих в груди колотится, и молчим. Тихо, тихо, тихо. Только прибой шумит. А когда согрелся он, зашептал, словно в бреду:

— Люсенька, вы простите меня. Если б вы знали, какая вы красавица. Вы рождены из пены. Но между нами пропасть. Души жаждут, да разум не велит…

И еще долго, долго, долго он так говорил, плакал у меня на, коленях над моей бездуховностью, над безысходностью. И странное что-то творилось во мне, потому что все это я понимала, а из горла рвалось только: «ПА-ПА, ПОДАРИ, ПА-ПА, ПОДАРИ МНЕ КУКЛУ». И едва сдерживала я в себе эту ненавистную песенку, чтобы не вырвалась: И так поняла я вдруг его муки, и так беспомощно целовал он меня, теплую, добрую, глупенькую, как слепой котенок…

А утром проснулась — нет его. Уехал первой «Кометой». Только слова на память оставил. Глубоко в бороздках извилин. Я их и сейчас будто с пластинки слышу. Стоит коснуться иголкой, и они зашипят: «Прости, если сможешь. Мы разные люди. Прощай». И телефон. Я потом позвонила по междугородной, а там сказали, что неправильно набран номер, неправильно набран номер…

Вот сижу я теперь на подоконнике и думаю, кому я нужна, такая бездуховная. И плащик мне нужен, и жить дальше нужно. И так трудно, трудно встать и поправить иголку… ПОГОВОРИ СО МНОЮ, МАМА…

ЦВЕТ ПАПОРОТНИКА

Повесть-феерия

Стрелка электрических часов на стене прыгнула и замерла, показывая девять вечера. По застекленному озерку времени побежали круги. Ветер швырнул в форточку пригоршню снежной крупы, хлопнул за собой дверью. Верхний свет в читальном зале научной библиотеки мигнул в последний раз и погас. Кто-то озорничал в коридоре с рубильником. Ага, выкурить его хотят. Пусть попробуют. Одинокий посетитель упрямо сидел под зеленым грибком настольной лампы. Его большие красные уши вырисовывались на фоне дубовой панели и смешно шевелились.

Меланхолические девушки-библиотекарши, которые уже давно расставили книги по полкам и смахнули со столов несуществующую пыль, теперь демонстративно красили губы перед зеркалом: «Сидит, на психику давит… Ломоносов. Хи-хи… Провинция. Угадай, что это: длинное, зеленое, колбасой пропахло, чертями обвешанное. Ну? Электричка из Фастова». И они захихикали.

— Молодой человек, проветривание.

Наступала ночь под старый Новый год.

Прошнурованные законы не любят исключений. Аспирант психологии Фома Водянистый мстительно сжал тонкие губы, снял цейсовские очки, потер налитый чужим умом лоб и с хрустом разогнул занемевший хребет. Смейтесь, смейтесь… Сегодня он уйдет, но завтра обо всем доложит проректору. Никакой дисциплины. Совсем обнаглели. Еще и время украли. Весной у Фомы должна быть защита, и он не признавал никаких праздников, тем паче сомнительных. На вечеринку торопятся, тени под глазами рисуют. Завтра он их так разрисует, что себя не узнают.

Водянистый потянулся к портфелю. В первое отделение легла пухлая папка диссертации, карточки с цитатами, вырезки из журналов. Во втором были китайский термос, пакет молока, сто пятьдесят граммов буфетной колбаски и кило фарша. В третьем — упакованные в целлофан березовый веник, мочалка, детское мыло и войлочная шапочка. В тайном закоулке, за подкладкой, прятался иллюстрированный греховный шведский журнал, который Фома конфисковал у первокурсников. Громко щелкнул замок, и прямой как палка Водянистый пошел к выходу.

«Провинция». Эта маленькая колючка с каждым шагом все сильнее терзала аспиранта Водянистого. Фома до сих пор ходил по городу как бы босиком, хотя уже давно обулся в туфли с рантами и был вполне европеец в своем твидовом костюме-тройке и английском белье. Он раз в неделю ездил в финскую сауну с бассейном, оттирал пятки пемзой, нагревался до температуры кипения воды, но никогда не закипал, хлестал себя веником, мыл голову протеиновым шампунем, до беспамятства пил чешское пиво и вел культурные разговоры. Но из бани выходил все тем же Фомой. Его провинциализм проступал, как надпись с ятями на старом лабазе после дождя. Фома хотел бы родиться в пробирке, в инкубаторе, лишь бы ничем таким не выделяться, не пахнуть. Быть гомункулусом. Но городским, стерильным, рафинированным.

В студенческие годы он из кожи лез, чтобы выбиться в люди, войти в «высшие» круги, быть своим среди своих. Его таскала за собой по кофейням, гостиницам и барам одна веселая и циничная компания. Фома тут был вместо попугая на шарманке. Одно за другим он вытаскивал для «своих» остроумные развлечения: шевелил эластичными ушами, показывал, как дед с бабкой впервые в ресторан пришли, как у них зимой в корытах моются, как фехтуют на палках сосед с соседом, как кабана смалят, а компания дурела от хохота, тыкала в него пальцами, стонала, ржала над жизнью в стиле «кантри»: ну артист, ну дает! Фома представлялся дураком и мстительно думал: «Смейтесь, смейтесь. А родители ваши откуда?»

Фому как суперзвезду водили по другим компаниям и там подавали на десерт. Умный шут нужен каждой «конторе». Ослепительная улыбка лезла из него, как глина между пальцев, а глаза оставались холодными. Служи, Фома, служи. Хорошо смеется тот, кто смеется последним. Как-то на вечеринке одна очень остроумная девица налила ему вина в свою туфельку и заставила закусывать на лету воздушной кукурузой. Водянистый отлично справился с этим заданием. Он щелкал зубами, как Серко на мух, пока его не потянуло на балкон. Фома перебрал. Но перед распределением всем оказалось не до смеха. Фому оставили за дверью. Водянистый до крови закусил удила и решил пробиваться самостоятельно, зубами и когтями рвать в науку. А те напомаженные фифочки, которые так и не признали его своим, со временем сами к нему приползут.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: