Тут запись обрывается.

Когда Рон входит, Альма, свернувшись клубочком, лежит в постели.

— Они все перемрут прежде, чем я закончу, — говорит она. — И вообще, мне не справиться: они понятия не имеют, в чем моя цель. Знаешь, я говорила с Розиным врачом. Она принимает транквилизаторы. То и дело глотает что-то типа перкодана, потом мало что соображает. Так что половина времени уходит впустую. Ты же слышал, что она несла.

— Замечательно она говорила, — возражает Рон. — Меня она просто обворожила. Тебе следовало бы скопировать эту запись.

— Ты не понимаешь, — взвивается Альма, — по твоему, это смешно, тебе что, не ясно: все мои записи такие — вот чего ты не понимаешь. Часами, часами ерундовые воспоминания, чепуховые подробности.

— Альма, — он кладет руку ей на плечо, она стряхивает ее.

— Ты что, не понимаешь, — говорит она. — Они всё путают. Не отличают прошлого от настоящего. Зачастую они даже не сознают — спят они или бодрствуют. Ни фактов, ни дат из них клещами не вытянуть. Одна болтовня без склада и лада. Что у меня за перспектива? Что я смогу сделать с таким дерьмом?

— Успокойся, — говорит Рон. — Что ты расстраиваешься, не стоит оно того.

— Еще как стоит! И тебе не мешало бы хоть раз расстроиться не из-за каких то пустяков, а из-за чего-то посущественнее!

— Видишь ли, — Рон улыбается, — я ведь не религиозен, не то, что ты. Однако тебе придется работать с тем, что имеешь, вот в чем загвоздка. Я тебе помогу, но я же не Роберт Коулз[41], много ли от меня проку?

Альма прыскает, поворачивается к нему.

— Господи, Рон, я такая дура. Пообещай — только оставь этот твой покровительственный тон, — что будешь меня опекать.

— Не торопи меня, — говорит он, но она уже вскочила, моет лицо.

— По крайней мере, в понедельник мне не придется встречаться с Розой, — говорит она. — В этот уик-энд дам себе передышку.

— А вот это рискованно. Она убедит тебя отступиться. Уговорит вообще бросить работу.

— Благодарствую! Ни от чего она меня не отговорит!

— Посмотрим, — гнет свое Рон.

Альмину мать Рон, собственно, не знает. Она, когда звонит, спрашивает, не называя себя, Альму. Его ничего передать не просит. Записывает свое сообщение на автоответчик. Рону со слов Альмы представляется, что Нэн из тех, кто сметает и подавляет всякое сопротивление. Но он нарисовал и свой образ Нэн, и ему она видится не человеком, а душными комнатами и застоявшейся водой. И дом ее ему видится окруженным застылыми голубыми бассейнами.

Он ощущает присутствие Нэн, даже когда Альмы нет дома. Чувствует, как она незримо простирает руки к Альме из своего загородного дома, принуждая менять планы и мчаться к ней по первому зову. И это Альму-то, обычно такую своевольную, непреклонную, истовую во всем. Именно эти свойства и привлекли его к ней, а больше всего ее энергия. Не ее доводы в спорах, это он теперь понимает, а то, как она спорит, как вскакивает с места, как, когда ее загоняют в угол, хохочет так, будто ей ничего не стоит отбиться одной левой.

Протесты, манифесты — ее стихия. Разрумянившись от солнца и вина, она держит площадку на пикниках. Он слышал разные истории и про то, как она училась ездить верхом, и про Маунт-Холиок[42], и про замужество после него. В медовый месяц они с мужем отправились в Египет, и вот как-то едет она верхом на вонючем верблюде, а за ней увязываются бедуинки. Не спускают с нее глаз, о чем-то переговариваются, потом самая старая из них подходит к проводнику и тычет в нее пальцем. Проводник говорит: «Они спрашивают, сколько муж за вас заплатил». И вот — восседает она на верблюде, верблюд дрищет почем зря, а она толкает речь: мол, в Америке женятся по любви, и мужчина за жену ничего не платит. Проводник переводит, бедуинки опять переговариваются. Наконец, одна из них указывает на ее обручальное кольцо. Проводник говорит: «Они спрашивают, сколько он заплатил за кольцо». И она ей-ей тут же решила, что уйдет от мужа. Ни за что не допустит, чтобы ее снова покупали.

Хотя этот рассказ насмешил его, он и виду не подал, только смотрел, как смеются-заливаются остальные. А теперь и этот рассказ, и общий взрыв веселья после него, нераздельно крутились у него в мозгу все равно как патефонная игла с приставшим к ней клубочком пыли. Его режет, ранит воспоминание о том, как она это рассказывала: стоит рядом с ним, руки скрещены на груди, смотрит на собравшихся, а на него — ноль внимания. От каждого повторения рассказ что-то теряет. С ее пленками та же история. Его потрясает как топорно звучит на них ее голос. Присущей ей непосредственности этот бесцеремонный, чужой голос начисто лишен. Удивительно, до чего обходительно по контрасту с ней звучат голоса старушек. Они говорят, говорят без конца, и долгая, неспешная нескладица их речей — своего рода музыка.

— Роза рассказала вам о папоротниках? — спрашивает Эйлин с пленки Э.М.-З. — Так вот я пришла полить цветы, а два папоротника совсем зачахли. Я накипятила воды: где-то прочла, что папоротники хорошо удобрять чаем. Я полила их чаем, сначала, конечно, его остудила, и, когда пришла на следующее утро, они ожили, а ведь вчера совсем поникли — и это всего за одну ночь! Я вела дом у моего папы в Западной Виргинии. И вот выкопала я где-то два папоротника и посадила по одному по обе стороны крыльца. Поливала их чаем, полный чайник на них выливала, чай хранила в холодильнике, а перед тем, как поливать, чуточку его разогревала, и они скоро разрослись — стали вот такущие. Проезжающие даже выходили из машин, чтобы их сфотографировать. У нас была ферма. Раз в неделю мы продавали сливки. А молоком весной поили свиней и телят. С мая по июль, а может, и по август. Я запамятовала, когда телят поили молоком. Что только мы ни выращивали. А что не съедали, продавали — расходовали бережливо, чтобы и на продажу осталось. Для нас, детей, в этом был свой интерес. Когда мы выращивали помидоры, нам давали деньги. Так вот, мы отвозили помидоры на фермерский рынок, цены назначали в Питсберге — их печатали в газете, потом появились приемники, и их передавали по радио. А когда папа умер, я не захотела возвратиться.

— Но почему? Почему не захотели? — голос Альмы.

— Ой, вы же знаете, как оно бывает.

— Нет, не знаю, расскажите, почему?

В материнском доме Альме не спится. Она выпутывается из тугого кокона простынь, прокрадывается вниз. Ей хочется пройтись, но она не помнит, как выключается новая тревожная сигнализация. У матери, думает она, расхаживая по квартире, хлама не меньше, чем у Розы. Правда, материнский хлам будет постариннее. Керамика хопи[43], осколки голубого стекла из раскопок, римские монеты, марионетки и барельефы, купленные чохом в Индонезии. Деревянная резьба майя. В большинстве всё ломаное, в комплектах хоть один предмет да отсутствует. Когда мать возвращалась из поездок, отец не упускал случая подколоть ее.

— А где же, интересно, номера два и пять? Твоя мать покупает утиль, — оповещал он Альму.

Мать и до смерти отца разъезжала в одиночку. Летом она брала с собой Альму — преимущественно на раскопки. Однажды они съездили в Ашкелон[44], а когда Альма окончила школу, в Помпеи и Геркуланум. На полках альбомы фотографий стоят впритык. Мать хранит их рядом с артефактами, впечатление от этого даже несколько пугающее. К тому же на фотографиях живые и мертвые тоже вперемешку. Нэн и Альма Ренквист в Помпеях, широко улыбаются, а вокруг мертвецы — они полегли там, куда шли по своим делам. Альма переворачивает альбомные страницы, и тела из пепла на улицах — кто обхватил себя руками, кто согнулся в три погибели — кажутся более живыми, чем прямые, точно палки, остолбенелые фигуры туристов. Какое, собственно, имеет касательство Альма к той девчушке в белых шортах? И какое отношение имеет мать к той женщине моложе ее, которая держит в руке что-то, нам невидимое и давно позабытое? Роза да и остальные, рассматривая старые альбомы, говорят о себе, как о юных девушках, но на самом деле они рассказывают не о себе, а о ком-то другом. Завтра они с матерью собирались с утра пораньше поехать кататься верхом, но Альма, хоть и завела будильник, не проснулась, а Нэн не стала ее будить.

вернуться

41

Роберт Коулз (р. 1929) — американский психиатр, критик биограф, автор множества работ. В своей книге «Служба зовет», посвященной работе с волонтерами писал, что надо не навязывать опрашиваемому свою позицию, а дать человеку выговориться, потому что история каждого говорит сама за себя.

вернуться

42

Маунт-Холиок — частный колледж высшей ступени для женщин. Основан в 1836 году.

вернуться

43

Хопи — индейское племя. Славится своими изделиями из серебра и керамики.

вернуться

44

Ашкелон — израильский город на побережье Средиземного моря. В 1985 году там начались археологические раскопки, обнаружившие шестнадцать метров культурных наслоений.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: