Несколькими днями позже Виктория излила сердце своему дяде. Первое мая, сказала она, было «величайшим днем нашей истории, наиболее прекрасным, впечатляющим и трогательным представлением из всех, которые мне приходилось видеть, и триумфом моего любимого Альберта…».
Энтузиазм охватил всех; даже отъявленные зубоскалы изменили мнение и присоединились к восторженному хору. Поздравления от государственных организаций хлынули рекой; город Париж дал великий банкет в честь комитета Выставки; королева с принцем проделали триумфальное шествие через всю северную Англию. Финансовые результаты были столь же замечательны. Общий доход от Выставки составил 165000 фунтов стерлингов, которые пошли на приобретение земли для возведения постоянно действующего Национального музея в Южном Кенсингтоне. За шесть месяцев существования выставки свыше шести миллионов человек посетило Гайд-парк, и при этом не случилось ни одного инцидента. Но все на свете кончается. Настало и время разборки Хрустального Дворца, который собирались перенести в спокойное уединение Сайдхэма. Грустная, но смирившаяся с неизбежностью Виктория нанесла прощальный визит. «Он выглядел таким прекрасным, — сказала она. — Я не могла поверить, что вижу его в последний раз. Звучал орган в сопровождении изящного, но мощного духового инструмента под названием „соммерфон“, и я чуть было не расплакалась. Хотя постилки все затоптаны, красные портьеры выцвели и многие предметы сильно запачканы, общее впечатление все еще сохраняло свежесть и новизну. Все это повергло нас в меланхолию». Но затем последовали более светлые мысли. Когда все кончилось, она выразила свое бесконечное удовлетворение в восторженном письме премьер-министру. Имя ее любимого мужа, сказала она, прославлено навеки, и то, что страна признала его заслуги, рождает в ней безграничное чувство счастья и благодарности. Она благодарна Провидению, писала в заключение Ее Величество, что оно соединило ее с самым великим, самым благородным, самым великолепным из принцев, и этот год навсегда останется для нее счастливейшим и достойнейшим годом ее жизни. День закрытия Выставки (на котором, к сожалению королевы, она не смогла присутствовать) совпал с двенадцатой годовщиной ее обручения с принцем, что само по себе весьма примечательно.
Глава V
ЛОРД ПАЛЬМЕРСТОН
В 1851 году удача принца достигла верхней отметки. Успех Великой Выставки невероятно укрепил его репутацию и, казалось, надолго завоевал ему ведущее место в политической жизни страны. И не успел закончиться год, как его ждала еще одна победа, но на этот раз в совершенно иной сфере. Этот триумф, знаменательный своими судьбоносными последствиями, сам родился из целой серии сложных обстоятельств, которые вызревали долгие годы и внезапно принесли плоды.
Альберт по-прежнему не пользовался популярностью в высшем обществе. Аристократы продолжали относиться к нему с неодобрением, и он, в свою очередь, отвечал им взаимностью. На какое-то мгновение, впрочем, показалось, что эта неприязнь высших классов вот-вот может перерасти в сердечную привязанность. Это случилось, когда они с удивлением узнали, что принц во время загородного визита участвовал в конной охоте с гончими и показал исключительное мастерство. До этого считалось, что принц неуверенно держится в седле, что, впрочем, вполне естественно для какого-то там иностранца, а тут он вдруг перескакивает через пятипланочные ворота и загоняет лисицу, как будто родился и вырос в Лестершире. Они едва могли в это поверить; неужели они ошибались и Альберт не такой уж плохой парень?. Если бы он захотел закрепить эту репутацию, то наверняка не упустил бы такой возможности, купил бы несколько гунтеров[22] и время от времени выезжал бы на них. Но это не входило в его планы. Охота рождала в нем скуку, а у Виктории вызывала тревогу. Поэтому, как и прежде, он продолжал выезжать верхом лишь для разминки или по делам, а вовсе не для развлечения. В результате было решено, что хотя принц, вне всякого сомнения, великолепно держится в седле, он все-таки не спортсмен.
Это было куда серьезней, чем может показаться. Дело не в том, что благородные леди поднимали Альберта на смех, а благородные джентльмены презрительно хмыкали при упоминании его имени; и даже не в том, что Виктория, которая до замужества пыталась завоевать популярность в светском обществе, мало-помалу оставила эти попытки под влиянием мужа. Со времен Чарльза II английские монархи, за единственным исключением, никогда не следовали моде; а то, что этим исключением был Георг IV, только подтверждало правило. Так что вовсе не пренебрежение модой вменялось принцу в вину, а отсутствие других исключительно важных качеств. Враждебность высших классов была следствием более глубокого антагонизма, нежели неприятие манер или вкусов. Принца называли инородцем. Трудно сказать, что именно понималось под этим словом, но факт был очевиден для всех. К примеру, лорд Пальмерстон тоже не гнался за модой. Великие аристократы-виги косо на него посматривали и терпели лишь как неприятную неизбежность судьбы. Но лорд Пальмерстон был англичанином до мозга костей. Было в нем что-то, что с необычайной очевидностью выражало коренные признаки английской расы. Он был полной противоположностью принца. По странной случайности получилось так, что именно этому типичному англичанину пришлось вступить в тесный контакт с заморским чужеземцем. В результате различия, которые в более удачных обстоятельствах могли бы сгладиться и исчезнуть, вместо этого проявились с болезненной остротой. Самые тайные силы души Альберта бросились на борьбу с врагом, и в последовавшем долгом и яростном конфликте казалось, что он сражается с самой Англией.
Вся жизнь Пальмерстона прошла в правительстве. В двадцать два он стал министром; в двадцать пять ему предложили пост министра финансов, от которого он с неожиданным для него благоразумием отказался. Свою первую должность он занимал бессменно двадцать один год. Когда к власти пришел лорд Грей, Пальмерстон получил пост министра иностранных дел, на котором пробыл два срока, в общей сложности еще двадцать один год. За это время его репутация в обществе неизменно росла, и когда в 1846-году он стал министром иностранных дел в третий раз, его положение в стране стало близким, если не равным, премьер-министру лорду Расселу. Он был высоким, крупным, веселым человеком шестидесяти двух лет, с широким лицом, подкрашенными бакенбардами и сардонически вытянутой верхней губой. Его частную жизнь едва ли можно было считать образцовой, но он успокоил общественное мнение, женившись уже в позднем возрасте на леди Купер, сестре лорда Мельбурна и одной из наиболее влиятельных покровительниц Вигов. Могущественный, опытный и чрезвычайно самоуверенный, он, естественно, почти не обращал внимания на Альберта. Да и с какой стати? Ах, принц интересуется иностранной политикой? Ну, тогда пусть он сам обращает внимание на него — на него, который был министром, когда Альберт еще под стол пешком ходил, который был избранным предводителем великой нации и который ни разу в жизни ни в чем не ошибался. Он вовсе не искал внимания принца — Боже упаси: для него Альберт был всего лишь молодым иностранцем, ничем особенно не выдающимся, чьим единственным достоинством было то, что ему случилось жениться на королеве Англии.
Пальмерстон жил инстинктами — зорким взглядом и сильными руками, ловко выкручиваясь из любых возникающих неприятностей и полагаясь на подсознательное ощущение ситуации. Он был отважен; и ничто не доставляло ему большего удовольствия, чем вести корабль государства наперекор буре, в бушующем море и под всеми парусами. Однако есть предел, за которым отвага становится безрассудством — предел, подвластный лишь интуиции, но не разуму; и этого предела Пальмерстон никогда не преступал. Когда он видел, что обстановка того требует, он замедлял шаг — иногда даже останавливался. Вся его наполненная невероятными приключениями карьера была образцовой иллюстрацией пословицы: «Тише едешь — дальше будешь». Но когда требовалась быстрота, ему не было равных. Как-то, возвращаясь из Осборна, он опоздал на лондонский поезд; тогда он заказал специальный, но начальник станции сказал, что выпускать специальный поезд в это время суток опасно и он не может этого разрешить. Пальмерстон настаивал, ссылаясь на неотложные дела в Лондоне. Начальник вокзала, при поддержке всех станционных чиновников, продолжал сопротивляться и заявлял, что не возьмет на себя такой ответственности. «Тогда сделайте это под мою ответственность!» — тоном, не допускающим возражений, заявил Пальмерстон. Лишь после этого начальник вокзала организовал поезд, и министр иностранных дел добрался до Лондона вовремя и без всяких приключений. Эта история являет собой типичный пример той бесшабашной храбрости, с которой он вел и свои дела, и дела государства. «Англия, — заявлял он, — достаточно сильна, чтобы не бояться последствий». И под руководством Пальмерстона так оно и было. Пока чиновники протестовали и тряслись в нерешительности, он мог обойти их с криком «под мою ответственность!» — и быстро привести страну к победе по избранному им пути — и без всяких приключений. Невероятную популярность он завоевал отчасти дипломатическими успехами, отчасти личной обаятельностью, но большей частью той искренней готовностью, с которой реагировал на чувства и поддерживал интересы соотечественников. Общество знало, что в лице Пальмерстона оно имеет не только хорошего хозяина, но и верного слугу — он был в высшем смысле этого слова слугой народа. Как-то в бытность его премьер-министром он заметил, что на траве в Грин-парке кто-то установил металлические ограды. Он тут же направил приказ ответственному за это министру, в котором в самых нелицеприятных выражениях потребовал немедленно их убрать, заявив, что решетки эти «крайне неприятны» и что трава нужна «для того, чтобы люди, будь то старики или молодые, ради удовольствия которых и содержится этот парк, могли гулять по ней без всякого ограничения». Примерно в том же духе он отстаивал интересы англичан за границей, будучи министром иностранных дел. Для англичан лучшего и пожелать было нельзя, но иностранные правительства относились к этому с меньшим восторгом. Они считали, что Пальмерстон суется не в свои дела, и вообще раздражительный и неприятный человек. В Париже со скрытой ненавистью говорили «се terrible milord Palmerston»[23]; а в Германии вообще сочинили о нем куплет: