Однако Костя Осокин недолюбливал Анджея Линского. По нему, что Стахей Силыч, что Анджей Линский были равнозначны. Поперек души и привычка Анджея, здороваясь, целовать женщине руку, будто барыне какой или царской особе. Каково переносить подобное передовой, скажем, колхознице, орденоноске, как, например, его, Костина, мать. Будь он на месте любой из них — отпел бы этому пану-старорежимщику! А они краснеют, но руки не отнимают, можно подумать, им нравится эта буржуйская манера.

Веские у Кости доводы, чтобы не идти к Анджею Линскому, но Айдар будто и не слышал его отговорок. Вытащил из книжного плотного ряда тяжеленный том, стал одеваться. Пришлось и Косте браться за пальто и кепку.

На улице еще больше похолодало и натучилось. Казалось, вот-вот тронется первый снег, что для октября маловероятно, конечно. За староречьем, в оголенной роще, накапливались по-осеннему ранние и студеные сумерки.

— Привет, хлопцы! — крикнул дружкам Григорий Шапелич, проезжая мимо на своей рыдван-полуторке. Ее расшатанный, разболтанный кузов грохотал на весь Излучный. А цепи на лысых скатах позванивали тихо и мелодично, казалось, пересыпаются серебряные монеты. — К Анджею? Я тоже приду!..

Уехал Григорий, а Костя все еще думал о нем. Наверно, Григорий пошел в отца, потому что мать свою, которая преподавала в школе историю, даже отдаленно не напоминал. У Григория характер мягкий, дружелюбный, парень охоч на доброе дело. Вот и сейчас, поди, кому-нибудь из стариков дрова привозил из лесу, иначе бы не стал надевать на скаты цепи. А мать у него строгая, неразговорчивая, дружбы ни с кем не водит.

Айдар, засунув правую руку за борт бобрикового полупальто, хромал рядом и тоже о чем-то думал. Брови сдвинулись к переносице, взгляд — под ноги. Может быть, он думал о своей короткой ноге? Айдар тяжело переносил несчастье, его угнетала мысль о том, что на всю жизнь остался калекой. Потому-то он, видать, и вспыльчив. Ему постоянно мнилось, что над его скачущей походкой тайком насмехаются. И он не любил бывать там, где много народу, предпочитал копаться в библиотеке или сидеть у кого-то дома, где никого лишних. Возможно, поэтому частил он к Анджею и Танька тут ни при чем?

— Айда-ка лучше к дяде Сергею, — сказал Костя. — Может, у него какая новая книжка найдется.

— Зря ты на Анджея… Человек он добрый, понимающий.

Вон о ком, оказывается, размышлял! Костю заело:

— И от доброй собаки блох наберешься.

Из-под вороной изогнутой брови Айдар повел на Костю тем нечастым взглядом, от которого зябко становилось. Не следует заходить дальше, если Айдар взглядывал вдруг вот так криво. Кривой серп иной раз пуще прямого ножа режет.

— Нет совершенно одинаковых людей, Костя, — заговорил Айдар, убавив шаг. — И это хорошо. У моего народа есть пословица: «Если желаешь угодить богу — будь богомольным; если желаешь угодить людям — будь гостеприимным». Анджей — наш гость.

3

Комната у поляка была маленькая. Справа, возле входа, стояла жарко натопленная русская печь. В ней хозяйка через день или два пекла хлебы. Между печью и стенкой едва втиснулась низкая железная койка, такая же, как у Айдара, как у Кости. Из остатков старой молотилки их выковывал излученский кузнец, и были они вечными и неподъемными, хоть узников к ним приковывай. Над койкой висело деревянное распятье, вырезанное самим Анджеем. Кое-как помещались еще стол и два табурета.

Когда вошли Айдар с Костей, он сидел на перевернутом табурете и держал на коленях баян. Зорко следя за пальцами правой руки, тыкал ими в белые пуговки ладов. Получалась какая-то незнакомая, но бравая и в то же время трогательная мелодия. Ребята поздоровались, и Анджей поднял голову.

— А я думав, Гриша йдет… — В его печальных глазах какое-то время жила мысль о наигранном мотиве, но, остановив их на лице Кости, он как бы проснулся: — А шапку чи не надо знимать, паныч?!

«Может, и перекреститься на твоего Иисуса?!» — сердито подумал Костя, но кепку стащил с головы. Они сели: Айдар на табурет, а Костя на койку, застеленную серым суконным одеялом. Теперь Костя видел дверь и сбоку от нее деревянную вешалку, на которой висели зеленая, цвета молодой осоки, шинель с вшитыми мягкими погонами и четырехугольная фуражка-конфедератка с темным пятном на околыше. «Хорошо, хоть кокарду с орлом снял со своей «рогативки»! А погоны так и носит. Наверно, назло всем…»

Анджей опять склонился над баяном, снова, теперь более уверенно, проиграл ту же мелодию. Потом свел мехи и помрачнел, задумавшись.

— Наша песня, панычи. Добжа песня, солдатская…

У Айдара, по мнению Кости, любопытство всегда сверх меры. Ему нужно все на свете знать.

— А какие у нее слова, пан Анджей?

Тот оживился:

— Чи поймешь, паныч? Слухай…

Вторя себе на баяне, он запел. Голос у него несильный, но слова с мягким пришепетыванием лились ладно, по-строевому четко и бодро. Однако за мотивом, за незнакомыми чужими словами угадывалось какое-то скорбное томление, какая-то подспудная горечь. Он попробовал перевести: «Хорошо тебе, моя любимая, белых орлов вышивать. Мы обязаны, божии солдаты, в широком поле в ряду стоять…»

— А потом жолнежа, солдата, ранило, и он пишет своей любе: «Права рученька прострелена, лева нога отнята, отнята… Спой же, спой же, моя наймилейша, яка война проклята!» Ой, дуже зле дело — война, кавалеры!

Анджей поставил локти на баян и сжал ладонями щеки, прикрыв пушистые бачки. Наверно, он хотел удержать подергивание своей светло-русой головы. О чем ему думалось в эти минуты? Может быть, о сентябрьском раннем утре прошлого года, когда самолеты с черно-желтыми крестами низко пролетели над его деревней и, прострочив из пулеметов, убили старого ксендза, вышедшего из костела? Не задерживаясь, они унеслись в сторону Познани, и оттуда потом доносились глухие, чуть слышные бомбовые взрывы. Может быть, вспомнилась первая схватка с немецкими автоматчиками? Или тот час, когда полк новобранцев был срочно погружен в вагоны и передислоцирован к русским границам? Или тот быстротечный бой под Пинском, где контузило?..

— А я думав, Гриша йдет, — снова, ни к кому не обращаясь, проговорил Анджей. — Обешчався…

Григорий Шапелич учил Анджея игре на баяне. Это и баян был Григория. Анджей опросил всех излученцев, ища скрипку, ее ни у кого не оказалось. А в польских деревнях она встречается так же часто, как в Излучном — балалайка. И тогда Григорий вызвался научить Анджея игре на баяне. Косте тоже страсть хотелось овладеть этой чудо-гармонью. Бренчать на балалайке он мог, на гитаре — тоже малость. Впрочем, в поселках над Уралом редкий мальчуган сызмалу не хватается за трехструнку, не умеет на ней более или менее тренькать. А вот на баяне…

— З Гришею мне легче якось. Он разуме польский езык…

— Вы сами мелодию подбираете? — спросил Костя, не теряя надежды заиграть когда-нибудь не хуже Григория Шапелича.

— Пан Григорий не зна этой песни… Пан Григорий меня другим учит, своим… — Анджей поправил на плече ремень и, глядя на свою вылинявшую конфедератку с широким строченым козырьком, легонько тронул голоса, в ответ им рокотнули басы. Нашел аккорд. И наполнилась комната величавой, раздольной, неторопливой мелодией. Но Анджей не довел ее до конца, оборвал. — Любимая пана Григория!

Айдар кивнул:

— У нас все ее любят, пан Анджей.

Ввалился Григорий Шапелич. Низкорослый, широкий в плечах крепыш внес в комнату запах свежего вечера. Кинул варежки и шапку на лежанку, ловко вскинул баян на грудь. Жадно, быстро пробежался короткими пальцами по ладам. Видно, соскучился по своей гармонике. С белорусским жестковатым акцентом спросил:

— «Лявониху» вам заграть, хлопцы? Сгопаете?

Айдар вспомнил вдруг, зачем они пришли. Вытащил из-за пазухи книгу.

— Чуть не унес обратно! Обещанный «Тихий Дон», пан Анджей.

Поляк бережно принял книгу, тяжелой ладонью погладил обложку.

— Дзякую, спасибо, — и глаза у него стали печальными, словно у больной птицы, как тогда, на свадьбе. Медленно прикоснулся ладонью к груди: — Вот тут, в середке, болит, ой как болит, панове. У меня ж за Варшавой пани Ядвига осталась, да панночка, доцурка моя… У зло́дия Гитлера остались! Чи живы…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: