— Разве он не знал, что вы в одной камере сидите? — пожал плечами Стахур.
— Позже мне Иван растолковал: мы должны были сидеть в разных камерах, но надзиратель спьяна втолкнул нас в одну. А может быть, пан инспектор с перепою позабыл, где сидит Франко?
— Разве он не знал, что вы с Франко из одного села?
— Знал, сучий сын, как не знать. Хитрый, шельма! Крутился, вертелся, мол, неужели я раньше, до тюрьмы, не видел и не знал Ивана Франко? А я говорю: «Где мне ученых людей, разных там академиков знать? Я человек рабочий». Снял он с носа пенсне, прищурился и цедит сквозь зубы: «А не припоминаешь ли ты, быдло, что ваши хаты в двух шагах друг от друга? Не помнишь ли, что Франко был лучшим твоим другом, что с ним вместе на рыбу ходили, книги запрещенные читали? Ну, что ты теперь скажешь, пся крев? Не прикидывайся дураком! Расскажи, зачем приезжал Иван Франко в Борислав. Ведь ночевал у тебя! О чем вы с ним говорили? Кто был с вами?» Я обомлел. Молчу. А он опять ко мне, но уже медовым голосом: «Так вот, пан Ясень, ступайте назад в камеру и хорошенько подумайте. Завтра я вас вызову. И не воображайте, прошу пана, что перед вами дурак, потому что сами в дураках окажетесь. Я к вам, кажется, хорошо отношусь, и вы должны мне чистосердечно рассказать все, как это сделал Андрей Большак. Я же помогу вам выпутаться из беды».
— Брешет, пёс! Большак только себя погубил! — перебил Богдана Любомир.
— Конечно. Большак ничего не знает, выдавать ему нечего. Засыпает нас другой, — предположил Стахур.
— Да, да, кто-то другой, — совсем понизив голос, прошептал Богдан. — Но бес его знает, что мне завтра плести на допросе.
— Погоди, Богдан, дай подумать, — сказал Стахур, скрестив на груди руки.
Храпели и стонали сонные арестанты, скорчившись на двухэтажных нарах, на холодном цементном полу.
Вдруг раздался жалобный крик и рыдания:
— Зофья! Зофья!
— Снова Ковский… Несчастный… — в голосе Любомира прозвучало страдание.
— Что за человек? — полюбопытствовал Стахур.
— Крестьянин. Графский эконом надругался над его женой, а этот дурень, нет чтоб того негодяя зарубить, взял да жинку топором… Сын остался сироткой. Очень, видно, любил жинку. Только и бредит: «Зофья! Зофья!» Хотел руки на себя наложить, да мы не дали. Утром посмотришь на него, человек от горя совсем обезумел.
— А скажи, Богдан, кто знал или видел, что Иван Франко ночевал у тебя? — неожиданно спросил Стахур.
— Сейчас трудно сказать, целый год прошел, — попробовал вспомнить Богдан. — Кажется, никто не знал, кроме товарищей из нашего рабочего кружка.
— А Андрей Большак?
— Откуда?
— Вас тогда маленькая горстка была. Припомни. Богдан, кто бы мог знать. Ну, припомни, — настаивал Стахур.
Богдан, с опаской всматриваясь в темноту камеры, наклонился к Стахуру и назвал семь фамилий.
— Всех семерых и арестовали. Тут, в камере, — я, Любомир Кинаш, Мариана Лучевского куда-то перевели. В девятнадцатой сидит Владислав Дембский, в тридцать восьмой — Евген Вовк, кажется, в пятьдесят пятой — Марко Лоза, а в шестьдесят третьей — Федько Лях. Вот и все.
— Друже мой Богдан, один из семи — иуда. Любомир, ты говорил, что тут в камере есть сыпак» [10]. А чем подтвердишь?
— Гм, почему я так думаю? Да потому, что каждое наше слово пан инспектор знает, точно сам он тут сидит. Или он сквозь стены слышит? Ясно, сыпак доносит.
Стахур вспомнил донесения, которые читал у Вайцеля, и задумался. «На всех трех листках приводится разговор Богдана и Любомира обо мне… Кто же это?..»
Под нарами сквозь сдавленные рыдания снова послышалось:
— Зофья! Моя бедная Зофья!
«Ковский! Э, герр Вайцель, полоумный артист здесь больше не нужен… Интересно, Иван Франко спит или слушает нас? Скрытный он, молчит все. Ничего. Раскусим и тебя… Ага, кашляет, значит, не спит».
— Тяжелые у меня думы, братья, — вздохнув, прошептал Стахур, но так, чтоб услышал Иван Франко. — Сыпана надо раскрыть.
Франко, до сих пор лежавший головой к окну, привстал, а затем снова лег, уже лицом к собеседникам, и подпер кулаком подбородок.
— Не спишь, Иван? Зря не мучай себя, что-нибудь придумаем, — подбодрил его Богдан. — Вот познакомтесь, тоже из наших, бориславский, Степан Стахур.
— Очень рад, — Стахур крепко пожал Франко руку. — Академики — наши первые друзья и братья! — горячо зашептал он. — Мы должны грудью своей прикрыть их. Нужно крепко держать язык за зубами.
— Ну, знаешь… — обиделся Любомир.
— Напрасно кипишь, парень, правду говорю, — спокойно осадил его Стахур. — Если бы мы умели язык за зубами держать, сыпаку нечего было бы тут делать. Я подозреваю Мариана Лучевского.
— Да ты обалдел, что ли? — сердито оборвал Богдан.
— Вероятно, друже Стахур, вы имеете какие-то основания обвинять Лучевского? Может, поделитесь ими? — вмешался в разговор Иван Франко.
Стахур обрадовался, что наконец Франко заговорил, и продолжал:
— Я так думаю: если в одной комнате, в четырех глухих стенах говорят семь человек и о разговоре узнает восьмой в другом конце города, то вполне логично, что разговор ему передал один из семи. Не так ли?
— Почему же вы решили, что седьмым должен быть Мариан Лучевский? — не скрывая тревоги, спросил Франко.
— Вопрос законный. Отвечу: за день до пожара на промысле я встретил Большака и Лучевского около шпика одноглазого Япкеля. Оба подвыпившие, только Большак больше захмелел. Ясно, что напоил Лучевский, потому что у Большака не водятся деньги — каждый скажет. Ведь даже на похорон жены и детей мы собирали ему. Я подумал, что Лучевский напоил Большака, посоветовал ему утопить горе в вине. Увидели они меня, подошли. Большак плачет, проклинает управляющего Любаша, так как считает его главным виновником своего несчастья. «Отплачу! Я отплачу!» — твердит Андрей. Я возьми да и скажи ему: «Если бы волк разорвал моего теленка и я задумал отомститься отрубил бы ему не хвост, а голову. Пан Любаш — хвост, а голова — хозяин!» — «Да где же я хозяев достану, когда они в Вене живут!» — схватился за голову Большак. Тут я ему и говорю: «Чтобы скотина сдохла, не обязательно стукнуть ее по башке топором. Достаточно оставить голодной, уничтожить ее корм». — «Поджечь промысел! Промысел поджечь!» — глянул на меня безумными глазами Андрей Большак. В первый же день, когда пригнали нас цюпасом[11] во Львов и меня поволокли на допрос, пан инспектор уже знал про наш разговор. От меня он только требовал назвать членов тайного общества, связанных со львовскими социалистами, и сознаться, будто тайное общество поручило мне толкнуть Большака на поджог промысла. Вот я и спрашиваю вас, братья мои дорогие, откуда пан инспектор узнал наш разговор? Кто мог сказать? Я? Нет! Большак? Нет! Остается третий — Лучевский. Вот и основание считать сыпаком Лучевского.
Доводы Стахура выглядели убедительно. Богдан и Любомир подавленно молчали. Молчал и Франко. Не находил слов, чтобы возразить Стахуру, о котором много хорошего говорили ему Богдан Ясень да и сам Мариан Лучевский.
— Как вы считаете, друже, — доверительно зашептал Стахур, — верно ли будет, если мы сделаем так: пусть на допросе Богдан начисто отрицает ваше пребывание в Бориславе и до, и после пожара. Тогда, я уверен, пан инспектор начнет приводить разговоры, которые вы вели с Ясенем, потому что захочет припереть Богдана к стенке. Тут и надо припомнить, присутствовал ли при этих разговорах Мариан Лучевский. Если хоть один разговор, о котором упомянет пан инспектор, состоялся без Лучевского, наплюйте мне в глаза.
— Да ты что, Степан! Мариан с первых дней с нами. Он хоть и поляк, а последним куском хлеба, как брат, всегда поделится. Не возьму я греха на душу, за ним ничего не замечал. Да и тебя, Степан, когда ты на промысле появился, Мариан в своей хибарке приютил.
— Выходит, я клевещу?
— Нет, нет, что ты, Степан! Я не то хотел сказать… Понимаешь, трудно… Ты нас как-то сразу ошеломил, дай опомниться…