Всегда требовательный к себе Иванов и в оценках чужих работ оставался таковым. Он, кажется, единственный сознавал, что от художников его поколения, их мыслей и работ во многом зависит судьба будущего русского искусства. И оттого не щадил товарищей.

«Скажите по истине, как она (картина Маркова „Фортуна и нищий“. — Л. А.) вам кажется? — напишет он к отцу. — Тут замечали, что она похожа на дамскую живопись, т. е. на робкую, безсильную… Говорили, что это сочинение сумасшедшее в отношении мыслей. К чему тут Крылов, сам Марков, драгуны Кампидолія, сфинксы, Наполеон и проч.?! Гораздо бы было лучше, если б приставил, вместо этого — все то, что Крылов говорит перед этой минутой в басне. Замечают, что это сочинение чисто академическое в отношении положения фигур: Фортуна подняла левую руку, чтобы открыть обе груди и вывернуть бок. Она боком близится к нищему, чтобы быть передом к зрителю. Как ей неловко лететь, а еще не удобнее сыпать из рога, в положении, ей данном г-м Марковым!..

Есть ли в этой картине что-нибудь стильное? Отзывается ли она Италией? Ручается ли она за изучение и прилежную наглядку мастеров пятнадцатого столетия, на коих мы присланы сюда учиться?»

Резко отзовется он и о работах молодого М. Лебедева, поставив его в один ряд с Марковым. («В его ландшафтах не нахожу характера итальянского; трудно поверить, чтобы манер писать, им принятый, вывел его на классическую дорогу, тем более, что в нем никакой искры нет — фантастического, идеального, изобретательного».)

Впрочем, стоило М. Лебедеву, незадолго до своей кончины, привести из Кастель Гандольфо хороший ландшафт, как Иванов тут же порадовался его успеху.

О мозаичной копии с «Преображения» Рафаэля, конченной Веклером, скажет:

— Что за грусть?! Рафаэль в мозаике! Это будет совершенное несчастие, если у нас в церкви святого Исакия все картины будут мозаичные.

Вдали от России, как это чаще всего бывает, он много думал о ней. Он испытывал обостренное чувство любви к России, и самолюбие его задевало то, что русские живописцы уступали старым европейским мастерам, что на родине не переставали кланяться заезжим художникам.

Исследователь творчества А. Иванова, хранитель картинной галереи Румянцевского Музея Н. И. Романов в своей книге, опубликованной почти сто лет назад и не переиздававшейся с тех пор[35],так охарактеризовал это душевное состояние художника:

«Рим, арена для соревнования художников всего мира, подстрекает и Иванова к широким замыслам, которые могли бы прославить имя русского на весь мир и раскрыть во всем величии и глубине самобытные основы русского миросозерцания. Вначале его национальные стремления вытекают из патриотизма примитивного характера. „Я бы руки обрубил всякому иностранцу — художнику, — замечает в одном из писем Иванов, — приехавшему пожирать наше золото, а русские, напротив, наперерыв разсыпаются перед ними, доставляя им всевозможные к тому способы и еще позорнее, предпочитая своим“. Он высоко ценит Кипренского, как „первого из русских художников, поставивших имя русское в ряду классических живописцев“. Все силы своего таланта он решается „употребить на то, чтобы быть художником, сколько-нибудь значащим в чужих краях, чтобы заставить согласиться иностранцев, что русские живописцы не хуже их“. Но постепенно национализм Иванова получает все более широкий и идейный характер. Глубоко проникшись своим личным пониманием избранной им темы, Иванов вскоре начинает верить, что это понимание дает ему возможность выразить всю сущность его религиозного чувства и национальности в противоположность эстетическим и религиозным идеалам Запада. Таким образом, судьба и содержание его картины слились в его глазах с вопросом о значительности русской культуры. С этих пор он считает себя призванным представить творческие силы своей родины на всемирном конкурсе талантов. „Место, на которое я поставлен, много удовольствий меня лишает, — пишет он в 1846 году, — но что же мне делать, как не продолжать, пока есть силы и здоровье. Спор с представителями Европы о способностях русских… вот вопрос, ради которого всем должно пожертвовать…“ Выразить в своей картине всю сущность Евангелия с точки зрения русского народа, — вот в чем заключается, по мнению Иванова, его священная обязанность перед Россией и всем миром, так как уклониться от такой задачи значило бы скрыть от всех ту истину, которую он сам нашел. „Сего труда ни один человек кроме меня кончить не может“, — пишет он в 1842 году, в живом сознании лежащего на нем долга. Презирая жанр как пошлый вид искусства, созданный для забавы буржуазной толпы, Иванов верил, что своей картиной он указывает новый путь, что вслед за ней возникнет ряд обширных и глубоких по идее живописных композиций на исторические темы, которыми прославят себя русские художники на весь мир».

Трудно не согласиться с замечанием Н. И. Романова.

Иванов, думается, действительно верил, что своей картиной указывает новый путь русским живописцам. Иначе не возникли бы следующие его строки, написанные в 1837 году: «Если я и сверстники мои не будем счастливы, то следующее поколение пробьет себе непременно столбовую дорогу к славе русской, и потомки увидят вместо „Чуда Больсенскаго“, „Аттилы, побеждаемого благословеніем папы“[36], блестящие эпохи из всемирной и отечественной истории, исполненные со всеми точностями антикварскими, столь нужными в настоящем веке…»

Ближайшей же задачей, которую он ставил себе — изобразить в картине «Явление Мессии в мир» людей, местность, само событие именно в том виде, какой они имели множество веков тому назад.

Картина подвигалась медленно.

Особенно трудно было придумать эпизоды для правой ее части. Помощи просить было не у кого. Приглашал в мастерскую именитых художников, но никто не хотел глубоко вникать во все подробности чужого предмета.

Всегда внимательный старик Торвальдсен, рассматривая эскиз, высказывался неопределенно:

— Эту тему можно сочинить на сто тысяч манер.

Овербек отметил колорит, рельеф, отделку, но выразил лишь пожелание в подобных сюжетах видеть моральную часть как можно строже обдуманной.

Строгий Корнелиус смотрел на то, в чем сам был силен — на сочинение.

«Я в отчаянии и муке умственной, — писал Иванов отцу. — О прочих художниках я не упоминаю, из них итальянские гроша не стоят, это корыстолюбивое отродье помешано на шарлатанстве и интригах и считает каждый успех иностранцев в художестве за крайнюю для себя обиду…»

Предвидя, что издержки, сопряженные с картиной, при всевозможной экономии, будут выше двухгодичного содержания, он решился в «роздых» между огромным своим делом скопировать в Ватикане любимую им фреску Рафаэля «Сила, Воздержание, Благоразумие» для Академии художеств, надеясь выручить хорошие деньги. Но когда за копию предложили всего 600 скуд, отказался от своей затеи.

Поддержало и придало сил пришедшее из Петербурга известие, что государь Николай Павлович высочайше повелел поставить картину «Явление Иисуса Христа после Воскресения…» в Русскую Галерею Эрмитажа.

* * *

14 марта 1837 года в Рим приехал Н. В. Гоголь.

Конечно, трудно представить, чтобы неожиданный приезд известного писателя прошел мимо внимания художника. Да и само их знакомство в тесных рамках русской колонии оставалось неизбежным. Могли они видеться в известной мистерии «Фальконе», где собирались русские художники и приезжавшие русские; в посольской церкви; в Ватикане, на празднике пасхи, наконец, в салоне З. А. Волконской. Но не забудем следующего.

Н. В. Гоголя после смерти А. С. Пушкина ничто не интересовало и не привлекало. Он был в угнетенном состоянии и искал уединения.

Едва ли не на другой день по приезде в Рим он напишет П. А. Плетневу: «Никакой вести хуже нельзя было получить из России… Нынешний труд мой („Мертвые души“. — Л. А.), внушенный им, его создание… я не в силах продолжать его. Несколько раз принимался я за перо — и перо падало из рук моих. Невыразимая тоска…»

вернуться

35

Романов Н. И. А. А. Иванов и значение его творчества. М., 1907.

вернуться

36

Фрески Рафаэля в Ватикане.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: