— Но это же парусник, а я в парусном деле мало смыслю, я ведь на эсминце служил, — опять возразил Гордей.
— Тебе и незачем смыслить, ты. же пойдешь не капитаном, а штурманом. Кстати, капитаном идет эстонец Андерсон — слышал о таком? Человек опытный, моряк отличный, а главное — наш. Старшим помощником назначен латыш Спро- гис, боцманом — финн Урма. Коммунист. Так что командный состав будет интернациональным — это тоже важно. Теперь надо собрать экипаж. Моряков, которые плавали на парусных судах, в Петрограде почти не осталось. Где хотите, но разыщите их. И не кого попало, а людей, преданных революции, достойных представлять Советскую страну за рубежом. Всего надо человек пятьдесят— шестьдесят разных специальностей. Вот этим и займитесь. Федоров будет секретарем партъячей- ки, опять вроде бы комиссара, а ты, Гордей, нужен еще и потому, что Ревель, то есть Таллин, хорошо знаешь. Помнишь, как меня из «Толстой Маргариты» вызволял?
— Было дело…
— Кроме того, надо установить связь с эстонскими большевиками. Лучше всего — через твоего тестя, Гордей, через Егорова. Заодно скажешь ему, что стал его зятем, а то ведь без родительского благословения женился. Как же это? — Ребров улыбнулся. — А вдруг не позволит?
— Может и Наташу взять? — воспользовался случаем Гордей. — Фельдшер на судне тоже нужен.
— Фельдшер уже есть. И вообще запомни: никакой семейственности- Советская власть не допустит. Или ты вместо династии Романовых хочешь династию Шумовых на престол посадить? Смотри, как бы не свергли.
— Да я сам этот престол отдам. Подумаешь — «Лауринстон»… Старая парусиновая калоша…
«Вот тебе и калоша!» — с удивлением мысленно воскликнул Гордей, разглядывая сияющий свежей краской стремительный корпус «Лауринсто- на» у стенки торгового порта. Корпус парусника был покрашен в черный, смолистый цвет и блестел, как лакированные штиблеты адмирала Вирена; над фальшбортом белоснежно взлетали ажурные надстройки, и этот их белый наряд бросался в глаза так же резко, как платье гимназистки в рабочей толпе; мачты и реи были коричневатые, они, как бы объединяя два противоположных цвета, приподнимали корабль над стенкой, над землей, устремляя его ввысь; особенно гордо возвышался над всем земным высоко поднятый бушприт, устремленный к заливу, к седому Балтийскому морю, несущему издали йодистый запах ила, рыбы и еще чего‑то непонятного, но удивительно знакомого, вызывающего в груди сладкососущую истому, желание вырваться из тесных объятий каменных домов и набережных на вольготный ветреный простор неугомонной стихии.
— Как лебедь, — сказал Студент. — Гордись, Гордей, что затесался в стаю лебедей… Как видишь, я мог бы стать заурядным поэтом из племени рифмачей.
— А что такое рифмач? — спросил Гордей, полагая, что это нечто из слов, которые в обиходе моряков парусного флота: «фок — мачта», «грот- мачта», «взять рифы» и прочее, что он усвоил еще на «Забияке», будучи левым загребным на шестерке.
— Рифмач? — переспросил Федоров. — Ну, это вроде поэта, хотя и не поэт, но может сказать, как стихи, допустим: «море — горе», «штиль — шпиль»…
— Стало быть, складно говорить, — помог Студенту Гордей, отмечая про себя, что шпиль в носовой части «Лауринстона» — вертикальный, с восемью гнездами для вымбовок, наверняка дубовых, в которые впрягать надо по два, а то и по три человека; якорь с одного боку — становой, весит две — три тонны — попробуй‑ка выдерни его со дна. Да еще на корме, подняв одну лапу, лежит такого же веса адмиралтейский якорь. И тоже из хозяйства штурмана на корме же, на открытой площадке полуюта, — огромное, больше человеческого роста, рулевое колесо из красного дерева с резными завитушками, как на стульях в кабинете Михайлы Реброва. Смоленые цепи от штурвала ползут по палубе, как змеи, готовые ужалить любого зазевавшегося матроса, вертеть всю эту систему (почему‑то это слово, узнанное на курсах, особенно нравилось Гордею), видимо, нелегко, тут и троих рулевых в плохую погоду не хватит, может запросто смахнуть за борт, а талей и блоков, которые надо бы завести, что‑то не видно…
Поднимаясь по скрипучей сходне на борт парусника, Гордей уже прикидывал, что ему надо будет сделать, начиная с боцманской службы, которая тоже подчинялась штурману и обеспечивала должный порядок на корабле.
Порядка пока не было, даже вахтенного у трапа то ли забыли выставить, то ли он куда‑то ушел. Поэтому Шумов с Федоровым взошли на палубу беспрепятственно, замеченные с мостика лишь сигнальщиком, тоже не обратившим на них внимания.
— Да что они, вымерли, что ли? — недоуменно спросил Федоров, оглядывая пустую палубу.
— А ты сначала понюхай, — посоветовал Гордей. — Может, тогда догадаешься.
— Зачем? — спросил Студент, однако повел ноздрями в одну сторону, в другую и удивленно сказал: —А и верно, луком пахнет! На постном масле. Чуть подгорел даже… Ты завтракал? Я не успел. Но где же люди? Запах есть, а людей почему‑то нет.
— Надо понимать, они по другому борту, — тоже принюхиваясь, сказал Гордей.
Людей возле камбуза было всего шестеро, они гремели оловянными ложками то по кастрюлям, то по переборке, с которой ошметками отваливалась краска. А из единственного иллюминатора камбуза валил чадный, дурманящий смрад подгоревшего лука. Вот в овале иллюминатора мелькнуло распаренное лицо кока, сердито уронившего за переборку:
— Ну чего орете? Шклянок ишо нэ було.
>
Из очереди вывернулся щупленький матросик, ухватился за язык рынды, и не успел еще остыть в воздухе ее звон, как дверь камбуза распахнулась, и маслянисто блестя закопченной рожей и белыми зубами, кок возвестил:
— Прыступимо, православны, но шоб бэз паныки!
Православные, оттеснив кока, черпали кастрюлями прямо из котла, макая пальцы в темно — коричневый навар, обжигаясь и матерясь, старались набрать побольше и погуще. Когда шесть кастрюль были бережно вынесены из жаркого овала камбузной двери, Гордей спросил кока:
— Сколько же у вас на довольствии?
— Хиба ж его знае, скильки на удовольствии. Минэ указано сготовляти на усю команду.
— Скильки ж твоей усей команды? — иронически спросил Федоров, подлаживаясь под кока и тем самым обидев его окончательно. Кок, окинув Студента с ног до головы презрительным взглядом, аккуратно свернул кукиш и вполне серьезно пообещал:
— О це бачишь? — Плюнул, целясь в котел, но промахнулся.
Федоров стремительно бросился к нему, схватил за ворот крахмальной куртки и начал вытрясать:
— Что же ты, гад, делаешь? Там дети голодают! Контра хохлятская, в чью беду плюешь?
Над «контрой хохлятской» долго колыхался почти белый колпак, наконец и он свалился в котел, и это остудило Студента.
— Ну погоди, — пообещал он, подхватил двумя пальцами еще не утонувший в котле колпак, швырнул его в угол и, успокаиваясь, оправдался перед Гордеем: — Нервы.
Гордей согласно кивнул.
Должно быть, кок тоже что‑то понял, стал объяснять Гордею торопливо и трусовато:
— Було ж указано — на усю команду. Хиба ж ее знае, колы вона буде уся?
— А плевать‑то в котел зачем? — резонно спросил Гордей.
Кок повертел своими карими плутоватыми глазами и удивленно спросил себя:
— Зачем? Та разве ж я видаю? Вин на мене набросився, як коршун…
— Дурак!
К счастью, кок отнес это на свой счет и быстро согласился:
— Дурак и е. — И, подумав, предложил: — Можа, и правду голодным дитям отдаты? Я ж промахнувся.
— Гляди, как бы тебе в жизни не промахнуться, — предупредил Гордей. — Тогда колпаком не отделаешься, голову потерять можешь.
Кок оглянулся на мокрый комок колпака, пощупал зачем‑то голову и пообещал:
— Я бильше нэ буду.
В том, как он это произнес, во всей его позе было столько искреннего раскаяния, что Гордей смягчился и добродушно хлопнул кока по плечу, от чего тот шмякнулся на палубу и почти восторженно произнес:
— О де звэрь!
Гордею оставалось лишь подтвердить: