Пугая телят и кур, пронесся в ходке по Егоровой улке наряженный в полную свою форму урядник — прямой, как гвоздь, с важностью в глазах и разметавшимися по сторонам усами, придававшими ему особенно строгий вид. Глотая пыль, поднятую копытами его огнисто — рыжего мерина, и крестясь на всякий случай, Шумовка от мала до велика последовала за неосевшим облаком этой пыли и успела как раз вовремя: урядник, восседая на торцом поставленном посередь двора сучковатом чурбаке, по причине сучковатости и нерасколотом, допрашивал Егора, осторожно потрагивая мизинцем свой холеный ус.
Но ничего нового для деревни он этим мизинцем из Егора не вытащил: тот вину свою признал, однако подробностей ни уряднику, ни повисшей на заплоте деревне не прибавил — про отбойный молоток, которым Егор тюкнул по башке Петра Евдокимовича, деревня и без урядника вызнала. А вызнав, даже обрадовалась: хоть один да нашелся укокать мироеда. И не столь решимости Егора отдала должное, сколь обрадовалась, что теперь и о ее — долгах не помянут.
Рано или поздно это должно было случиться, жалко лишь, что первым поднял руку на мироеда именно Егор, самый многодетный в Шумовке. А еще удивляло: «Егор — от такой тихой, окромя вальяжу с петуховскими мужиками ничем не запятнан, он и комара‑то ране не обижал, а вот на тебе — рискнул».
И неловко было отряженным «от опчества» мужикам по указу урядника провожать с ружьями такого безобидного, всегда нужного деревне, только теперь и осознавшей его особливую нужность, человека.
— Мы коды о нужности смекам? Коды в могилу али, вот как теперича, на каторгу провожай. Вот счас токо и припомнила я, скоко он добра сделал, — сказала широкая в кости, но исхудалая, как рыдван, баба по имени Глафира и тут же, вспомнив о подгоревшей на сробленнои Егором сковородке недозрелой гречке, выбралась из окружавшей Егорово подворье толпы. Отбежав немного, она постояла в нерешительности и опять просунулась в толпу, забыв уже о подгоревшей гречке, не обращая внимания ни на мужицкие матю- ки, ни на пенистый храп уряднического коня, под брюхом которого она осторожно пробиралась к заплоту.
Но за заплотом ничего интересного уже не происходило: пока Глафира пролезала под потным брюхом уряднического мерина, сам урядник уже со двора сошел и водружался в ходок, велев отряженным конвоирам Василию Редьке и Пашке Кабану связать Егору руки и вести под ружьями в станицу. Однако Егор упросил урядника рук не вязать, а отправить так, под слово.
Егор вышел за ворота и оглядел скопившуюся у избы толпу. Мужики угрюмо молчали, бабы тоже не решались голосить, только утирались рукавами да платками, и надо всеми властвовал лишь голос Степаниды:
— Ой, на кого же ты нас, родименький, спо- кидашь, и как я с такой оравой жить‑то буду?
Но вот и Степанида утихла — впала в беспамятство, бабы стали отхаживать ее водой.
Егор поклонился народу, сказал:
— Не поминайте лихом, люди добрые.
Тут и остальные бабы заголосили.
— Ладно вам базлать‑то! — прикрикнул на них урядник и крикнул вознице: — Поезжай!
Егор остановился перед Нюркой, окинул ее сумным взглядом и только теперь и приметил, что под платьишком‑то Нюрка округляться стала, вон уж и титчонки, хотя и островато, а не овалисто, но уже выпяливаются, и, признав ее из детей самой понятливой, наказал:
— Ты самая старшая опосля матери, помогай ей. Одна она не управится, годов‑то пятый десяток давно разменяла… Сена на зиму если не хватит, нетель забейте… Крепь у избы плоха, уж покосилась вся, того и гляди завалится. Давно бы другую поставить надо, да все рук не хватало.
Подоприте пока с того боку… Хлеб‑то нонче недо- гон, жать пока обождите. Ну вот и все, пожалуй… — Егор обернулся к конвоирам: — Пошли, мужики.
Он первым двинулся вперед, и люди расступились перед ним, опуская голову и замолкая при его приближении. А он, напротив, вглядывался в лица людей, точно старался запомнить каждое. Вот остановился против Акульки и сказал:
— Братку‑то, Петру, напиши обо всем, может, его отпустят. Окромя его, у нас другой родни нет. Ты‑то теперь, поди, уже и не родня нам… Ну да ладно, бог тя простит… — И пошел тяжело и как- то вязко, сопровождаемый застыдившимися конвоирами.
Глава вторая
Совсем было безвестно пропавший Петр Шумов неожиданно вернулся в деревню, правда, только на седьмой год после ареста Егора.
От станицы Мнасской он добирался пешком и пришел в Шумовку рано утром. На востоке еще занималась заря, горланили первые петухи, сонно тявкали собаки, где‑то тонко и тревожно заржал жеребенок, должно быть спросонья потерявший мать. Вот в избе Пашки Кабана скрипнула дверь, звякнуло ведро, зациркали о подойник тонкие струйки молока.
Эти звуки просыпающейся деревни всколыхнули в памяти Петра все, что было ему так мучительно дорого и мило и что вовсе не избылось в многолетних скитаниях по чужим местам, а только затаилось где‑то глубоко — глубоко и теперь вот выплеснулось вдруг, захлестнуло так, что Петр задохнулся. Он стоял и озирался вокруг, и все ему было до боли знакомо здесь: и эти приземистые, крытые дерном избы, и темнеющий внизу лес, и серебристая лента реки, и потливый запах конского помета, и томное мычание коров.
Дальше он пошел не улицей, а задами — ему не хотелось сейчас ни с кем встречаться, он торопился домой.
Петр дошел до своего огорода, заботливо оглядел плетень. Колья подгнили, в одном месте плетень совсем лег на землю. Петр легко поднял его, поставил и подпер двумя кольями, которые без труда вынул из плетня же. Его удивило, что в в огороде все запущено, грядки не полоты, лук пожелтел, должно быть, падалик, так с весны и стоит нетронутый. Он — еще более удивился, что правый угол, где они обычно насыпали навозные грядки и сажали огурцы, вообще не засажен, а грядки почти сровнялись с землей. И уж совсем встревожился, когда заглянул в хлевушок и не обнаружил там не только коровы, но даже овцы или курицы.
Теперь он заметил, что двор тоже зарос крапивой, беленой и репейником, заплот наполовину разобран, видно на дрова. Значит, все хозяйство порушилось без него, не управилась с ним Акулька. «Ничего, теперь поправлю», — решил он и тут же в изумлении замер на месте: дверь в избу была крест — накрест заколочена досками. Он обошел избу и убедился, что окна тоже заколочены. Вернувшись к крыльцу, он легко отодрал доски и вошел. В избе было совершенно пусто, выветрился даже запах жилья. И в тревожной суматохе его мыслей начала отчетливо проступать одна: «Умер ла». Почти семь лет он ничего не знал ни об Акульке, ни о своей деревне, как и о нем тоже никто ничего не знал, скорее всего, его считали убитым на войне. А он вот чудом спасся, долго скитался по чужим морям и землям и вернулся живой и невредимый. «Может, и она еще жива?» — подумал Петр. И эта мысль его немного успокоила. Он снял из‑за плеча мешок, бросил его на лавку и вышел из избы.
По улице уже гнали за поскотину коров, мальчонка лет семи, должно быть подпасок, стучал боталом и нараспев выкрикивал:
— Поели позывей!
Петр позвал его:
— Не знаешь, где тут хозяева?
— Нету тут хозяев, — сердито буркнул мальчонка и прикрикнул на отставшую корову: — Посла, язва ленивая!
— Погоди, как это нету?
— Это дяди Петра изба, а он японцами в войну утопленный. А баба его Акулька с Васькой Клюевым сослась, вон в том доме зивет.
— Значит, живая? — обрадовался Петр.
— Зивая, цево ей изделаеца, — опять сердито сказал подпасок и пошел за коровами.
Петр так обрадовался, что смысл всего сказанного мальчонкой даже не дошел до него. Он уловил только главное: Акулина жива, здорова, а остальное не так важно. Правда, подходя к дому мельника, он все же подумал, чего это ради Акулька переехала сюда жить, когда своя изба есть.
О Ваське же вспомнил только тогда, когда увидел его во дворе. Васька запрягал лошадь, заводил ее в оглобли, а она никак не хотела пятиться, и Васька бил ее недоуздком по морде. Наконец он ее завел, поднял оглоблю, завернул гуж и тут увидел Петра. Дуга упала, звякнув колечком, а Васька побледнел.