Температура у мальчика оказалась высокой: тридцать восемь и девять. Ирина сняла с него рубашечку, стала слушать. У нее не было трубки, она слушала прямо так, прижимаясь ухом к горячему тельцу мальчика. Она не была ни врачом, ни фельдшером, не имела никакого медицинского образования, но кое — чему все‑таки научилась от отца, особенно в последнее время, когда работала в клинике. И сейчас безошибочно установила:
— Пневмония.
— Что это? — испуганно спросила Акулина.
— Легкие воспалены.
— Ау — у, ирод! — Акулина погрозила кулаком на дверь. — Не приведи господь! Что делать‑то будем, девонька?
— Дайте чистое полотенце, рубашки, которые потеплее, и ложечку. Сейчас я дам порошок, а потом поставим горчичники.
Хорошо еще, что лекарств ей дали в дорогу с запасом, и тоже от болезни легких.
В горницу заглянул хозяин, лениво позевывая, сказал:
— Дак я на полатях лягу.
— Изыдь, гиена! — зашипела на него Акулина.
Он равнодушно пожал плечами и закрыл дверь.
Только под утро мальчику стало легче дышать, и он уснул. Ирина собралась уходить, но Акулина не пустила ее:
— Не уходи, голубушка, христом — богом молю! А ну как опять хуже станет?
Она принесла две скамейки, перину, подушки, постелила Ирине на скамейках возле круглой, обитой железом печки.
— Тут вам тепло будет и мягко, я вот под перину‑то подушек настелила.
— Спасибо. А где же вы ляжете?
— Я туточки, возле него, на полу прилягу. Да какой мне теперь сон? Вот оклемается, бог даст, тогда уж и отосплюсь.
Ирина разделась, улеглась в постель. Было и в самом деле тепло и мягко, но спать почему‑то не хотелось. Она долго лежала, закрыв глаза и прислушиваясь к дыханию мальчика, к потрескиванию масла в лампаде. Акулину было не слышно. Ирина подумала, что та уже спит, но когда открыла глаза, то увидела в тусклом свете лампады ее ссутулившийся у изголовья кровати силуэт. Акулина молилась.
«Какая бы она ни была, а мать есть мать, — подумала Ирина, и ей вдруг стало жаль эту красивую женщину. — В сущности, она глубоко несчастна».
— Вы его любите? — тихо спросила Ирина.
Акулина вздрогнула, выпрямилась, долго сидела неподвижно, потом встала, подошла к Ирине, присела у ее ног.
— Вы про Петра?
— Да.
Не отвечая на вопрос, Акулина шепотом заговорила:
— Вам, поди, много чего про меня наборонили, дак вы не всему верьте, хоть и не святая я… Набрякать‑то про другого легше всего, а вот понять… — Акулина, вздохнув, продолжала: — Вот ведь вроде бы все у меня есть. И дом вон какой, и мельница, и скотины полон двор. Богатее нас, поди, и в станице никого нет. А только нету мне ото всего этого никакой, даже самой махонькой радости. Тоска одна.
Замолчала, опять сгорбилась, низко опустив голову. Должно быть, плакала. Но вот вскинула голову, упрямо сказала:
— А все одно я уйду!
— Куды?
— Да хоть по миру. Робятишек вот жалко. Куды их денешь?
— А может, Петр Гордеевич…
— И не заикайся про это! Я ему и так всю жисть отравила, а тут еще чужих детенышей в дом ввести. Нет, обузой я не хочу быть…
Они проговорили до самого рассвета, и чувство жалости к этой несчастной женщине окончательно укрепилось в Ирине.
Слух о том, что «городская фершалица» вылечила Акулькиного ребенка, быстро облетел всю деревню, и теперь Ирине некогда было занимать ся Петром, чем он, впрочем, был вполне удовле творен. К Ирине шли старики и старухи, приходили калеки и слепые, к ней вели рахитичных и золотушных детей. Хворь жила почти в каждой семье, и за две недели Ирина обошла добрую половину деревенских дворов.
И только теперь увидела деревню такой, какой она была на самом деле: нищей, темной, тяжелобольной. Люди редко выносят свою беду и нужду на улицу, они стараются сладить с ней дома.
Вот Ульяна Шумова. Ирина несколько раз видела ее и до того, как пришла к ней в избу. На людях Ульяна бойкая, разбитная бабенка, которая за словом в карман не лезет. А дома — издерганная, несчастная женщина, придавленная безысходной нуждой. Муж ей теперь плохая подмога — куда он без ноги‑то годится? А в зыбке опять младенец, восьмой по счету. И все они, как галчата, рты разевают, есть просят. Хлеб пополам с лебедой, да и того по кусочку, картошка подмерзла, да и той до весны не хватит. А животы у ребятишек — что тебе торбы. Только из- за стола — и опять в кути вьются. Раздала по затрещине, успокоились, да надолго ли? А в зыбке заходится маленький. Груди пустые, молоко в них, поди, тоже горькое было бы. Нажевала лепешку из чистой ржи, завернула в тряпицу — сосет. Много ли он там насосет, а все не орет, и ладно!
— У вас же зубы гнилые, а вы ему из своего рта даете, — упрекнула Ирина.
— А откуля я ему еще дам? Поди, всех так кормила, живут вон! Сроду так кормим.
— Вот и болеют они у вас.
Тут же, в избе, теленок. Ему подстелили в углу охапку соломы. Она уже мокрая, теленок скользит на ней, тонкие его ноги расползаются в стороны, он неловко валится на пол. Хозяин пытается поставить его на ноги, но поскальзывается сам, падает, матерится, не стесняясь ни Ирины, ни детей…
В избе Ивана Редьки — истошный вой. За долги мельник увел со двора последнюю коровенку. На всю семью теперь скотины осталось — две курицы, да и те давно не несутся. А у Парасковьи, судя по всему, язва желудка, ей нужна диета, молочное оказалось бы весьма кстати.
«Почему же Клюев так жестоко поступил с ними? — думает Ирина. — У него ведь полон двор всякой живности. Зачем ему эта тощая коровенка?»
Пока болел Тимка, Ирина часто бывала в доме мельника, видела, что живет он не только в достатке, но даже богато. И это его богатство так резко контрастировало с окружающей Ирину нуждой, что она невольно подумала: «Где же справедливость? Ведь не сам Клюев все это заработал!»
И жалость, которую она питала к Акулине, начала постепенно уступать место неприязни. Ирина еще в Петрограде много слышала разговоров о социальном неравенстве, о том, что одни живут за счет других, но там все воспринималось отвлеченно, неконкретно. А вот здесь, столкнувшись с этой несправедливостью лицом к лицу, она вдруг начала понимать, почему мужики не хотят воевать, почему они выступили и против царя, и против Временного правительства, почему они так хотят, чтобы власть принадлежала именно им. И Совет, избранный ими в доме Авдотьи, теперь уже не казался чем‑то ненужным и несерьезным. Она видела, как члены Совета в полном составе явились во двор к мельнику и вывели оттуда Парасковьину коровенку, торжественно провели ее по всей деревне и передали Парасковье. Она видела, как Егор Шумов объезжал на Воронке дворы и собирал для сирот все, что давали: хлеб, одежонку, старую обувку. Она знала, что на последнем заседании Совета принято решение о строительстве в деревне школы и уже начался сбор средств, не знали только, где найти учителя…
А главное, она видела, люди верят в эту новую власть, связывают с ней лучшие свои надежды. И если раньше она хотела служить этим людям только потому, что они стояли против тех, которые с Павлом, то теперь она хотела служить ради самих людей, ради их счастья. Иногда она и сама удивлялась, как легко пришла к этому решению здесь, а не в Петрограде, где у нее было достаточно людей, готовых объяснить ей любой вопрос, умеющих красиво разглагольствовать о социальном равенстве и всеобщем благоденствии. Но там все эти высокие слова о служении народу были только словами, и ничем больше. А здесь они обретали смысл, живую плоть и кровь. Здесь она просто служила людям и находила в этом удовлетворение.
Иногда они говорили с Петром о политике, об идеях, о социальном устройстве будущего общества, и Петр посмеивался над ней:
— Пока что вы в своих суждениях дальше народников не ушли. Просвещение, культура — все это нужно деревне. Но прежде чем все это можно будет осуществить, нужен коренной социальный переворот. Вы и в политике — только, сестра милосердия. А нужен хирург, нужна операция…