— Трое. Папа, мама и я, — гордо ответила Мария. — А что?
— Ничего.
С ее папой и мамой я познакомился за обедом. Папа был высокий и толстый, с совершенно голой, как биллиардный шар, головой. Ел он много, громко и жадно. Мне казалось, что он торопится потому, что боится, как бы его долю не съели. Поэтому я почти ничего не ел, хотя на столе было много вкусных блюд. Были даже ананасы. Я их видел впервые, от них исходил тонкий запах солнца и влаги, мне хотелось попробовать хоть маленький кусочек, я даже выбрал взглядом самый маленький, по так и не решился его взять. Челюсти Филиппова работали, как жернова, скоро они перемололи и этот кусочек. За время обеда отец Марии не произнес ничего членораздельного.
Мать Марии, наоборот, оказалась чрезвычайно разговорчивой. Она тараторила без умолку, захлебываясь словами, перескакивая с одной темы на другую. Между прочим, она сказала, что моя мама плохо следит за мной, потому что у меня манжеты на рубашке залохматились. Узнав, что у меня нет мамы, она торопливо сказала: «Бедняжка!» — и тут же начала объяснять, как ей удалось через начальника какого-то ОРСа достать ананасы.
После этого я сразу раздумал жениться на Марии, хотя сама она мне еще долго нравилась.
И вот теперь в третий раз. В десятом классе. Получалась какая-то удивительная закономерность: четвертый, седьмой, десятый. Через каждые три года. А говорят, настоящая любовь бывает раз в жизни. Может быть, я от природы легкомысленный человек? Дон-Жуан двадцатого века, ловелас эпохи космоса и атома.
— Слушай, Игорешка, ты сколько раз любил?
— Еще что выдумал! — Игорь презрительно фыркнул.
— Нет, ты скажи по-честному.
— По-настоящему — ни разу.
— А я, понимаешь ли, три. Через каждые три года. Регулярно. Понимаешь: четвертый, седьмой, десятый. Закономерность получается.
— Математика любви. Костя, ты осчастливил человечество открытием нового закона природы. Поклоняюсь тебе, о великий муж! — торжественно произнес Игорь и встал на одно колено.
— С тобой серьезно, а ты… — Я махнул рукой.
Игорь тоже стал серьезным и озабоченным. Он о чем-то думал.
— Погоди-ка, — наконец сказал он. — Четвертый, седьмой, десятый. Значит, сейчас. Предмет?
— Какой предмет?
— Ну, предмет твоей любви. Кто она?
«Предмет!» Ну что он может понять в этом? Конечно, я бы ему все равно не сказал, будь это кто угодно. А сказать, что это Антон… Нет уж, покорнейше благодарим за ваши насмешечки!
— Давно? — сердито спросил Игорь.
Уж я-то совершенно точно знаю, когда это произошло.
…Войдя в комнату, я ослеп от бившего прямо в лицо солнца и не сразу узнал Антона. Она стояла посреди комнаты, падавшие из окон полосы света скрестились на ней, как золотые мечи. Потом мне показалось, что эти лучи света исходят от нее, от ее яркого, цветастого платья, от волос, от рук, поправляющих прическу.
— Опять ты? — спросил я.
— Я. А что? — Теперь я отошел в тень, и мне было видно, как смеются глаза Антона. — Не угодна я вам, сударь-батюшка, не бывати, видно, мне в вашей светелочке, не ласкати белыми ручками вашу буйну головушку. Что же, сударь мой, будь по-твоему: улетит птица певчая на волюшку.
Она вскочила на подоконник.
— Четвертый этаж. Не забудьте застраховать свою птичью жизнь, — ледяным голосом сказал я и отвернулся.
— Бу сделано, — пропела Антон.
И тут я услышал грохот и крик. Когда обернулся, то увидел, что рама, а вместе с ней и Антон падают вниз. Не помню, как я успел подскочить к окну и схватить Тоню. Я держал ее на руках и смотрел, как падает рама. Вот она скрылась внизу, я увидел, как в доме напротив на балконе пятого этажа женщина вытряхивает ковровую дорожку. Я видел это отчетливо, но все это проходило как-то мимо сознания, я ни о чем не думал, ничего не ощущал. Лишь когда внизу зазвенели стекла, я очнулся.
Только теперь я представил, что могло случиться, и мне стало страшно. Я еще сильнее сжал в объятиях Тоню. Она была теплой и мягкой, я чувствовал, как она дрожит, как бьется ее сердце — тук-тук-тук. Запах ее волос смешивался с ворвавшимся в окно запахом сирени. От всего этого у меня кружилась голова, я чувствовал, что сам дрожу, но не от страха — он уже прошел, — а от того, что весь наполнялся чем-то неизведанным, пьянящим и сладостным. Я боялся шелохнуться, старался не дышать сильно, чтобы не спугнуть этого охватившего меня радостного волнения. И когда Тоня глубоко вздохнула, я испуганно стиснул ее и торопливо заговорил:
— Глупышка, ты же могла упасть. Рама гнилая, вот и вывалилась. А у нас четвертый этаж.
Я выпалил это одним дыханием. Мне хотелось еще говорить и говорить, говорить хоть час, хоть день, хоть всю жизнь, лишь бы стоять так, с ней вместе, ощущать каждое ее движение, каждый вздох, биение ее сердца. Но все, что мне приходило в голову, казалось глупым и ненужным, и я замолчал. Тоня тоже молчала, теперь она не дрожала, а стояла тихо и покорно, уткнувшись лицом в мою грудь. Наконец, не поднимая головы, она шепотом спросила:
— Ты испугался?
— Да. А ты? — тоже шепотом спросил я.
— Когда увидела внизу штакетник. Если бы только трава была, я, наверное, и не испугалась бы.
— А я потом испугался. Когда ты уже стояла здесь.
— Ты меня любишь? — еще тише спросила Тоня.
— Да, — неожиданно для себя ответил я. И только теперь понял, что я ее действительно люблю, что я любил ее и раньше, только или не догадывался об этом, или боялся признаться в этом самому себе.
Тоня подняла голову и посмотрела на меня. Она смотрела на меня нежно и влажно, в глазах ее было что-то покорное и зовущее. Потом я увидел ее губы, в них было тоже что-то зовущее. Я наклонился к ней, но в это время Тоня опустила голову, и я поцеловал ее в волосы. Она вдруг засмеялась. Заразительно и оскорбительно громко. Что-то больно повернулось во мне.
Я оттолкнул ее и выбежал из комнаты. Я бежал по лестнице, и в ушах у меня все еще стоял ее смех, я бежал от него, но он неумолимо настигал меня.
В парадном я столкнулся с отцом.
— Ты куда? — спросил он.
— Там рама. Упала.
— Какая рама, где?
— Там.
Рама лежала в траве. Вокруг валялось битое стекло, оно хрустело под ногами. Отец ковырнул раму пальцем.
— Гнилая. Одна труха. Плохие мы с тобой, Костюха, хозяева. Ладно еще, никого не было, а то убить могло.
Я отметил про себя, что мы с Тоней об этом даже не подумали.
Мы внесли раму в комнату. Тоня стояла у окна и смотрела вниз. Когда она подняла голову, я заметил, что глаза у нее заплаканные. Заметил это и отец.
— Ты что, Антонида, испугалась?
— Да, я хотела открыть окно, и вот… — поспешно проговорила она и опять отвернулась к окну. — Ну, мне надо идти. Меня ждут дома.
Я не заметил, как она выскользнула из комнаты, слышал только, как хлопнула в коридоре дверь и звякнул ручной звонок. Я почему-то подумал, что надо его заменить электрическим.
Весь вечер я бесцельно бродил по городу, стараясь не думать о Тоне, вообще ни о чем не думать. Мне кажется, я действительно ни о чем не думал или думал обо всем сразу. Но я никуда не мог деться от ее смеха, оскорбительно громкого, гулко отдающегося в комнате. Он чудился мне и в бойком перезвоне трамваев, и в отдаленном рокоте первого грома, и в испуганных вскриках паровозных гудков, и в стуке каблуков по опустевшей улице. Эти опустевшие улицы были особенно невыносимы. Они опустели как-то сразу, как будто кто-то смахнул с них всех и похожих, оставив одних только милиционеров-регулировщиков.
Город спал, и никому не было никакого дела до моей обиды, до меня. Наверное, так же спокойно спит и Тоня. Я ненавидел ее сейчас. Мне хотелось мстить ей. Мне хотелось сейчас стать какой-нибудь знаменитостью. Как Юрий Гагарин. Моим именем тогда назвали бы улицу, где я живу, школу, в которой учусь, мои портреты печатались бы в газетах. Встречали бы меня с цветами. Антон, конечно, пришла бы на вокзал, и я ее, конечно, не узнал бы. «Вместе учились? Простите, не помню. Может быть, может быть…» Вот уж покусала бы ногти. Она, когда сердится, грызет ногти.