Я несла свою музыкальную трудовую повинность: должна была играть и петь, когда по вечерам Агеев с товарищами приходил наверх, в гостиную. Вся программа состояла из песен, романсов и оперетт. Конечно, все начиналось злосчастной «Чайкой». Кроме того, мои слушатели часто просили меня подбирать по слуху. «Мы жертвою пали», «Среди долины ровныя», «Шумел камыш», «Сижу за решеткой» и т. д. Что касается Колосовского, то он требовал украинских песен.
Сами по себе эти люди оказались неплохими. Ведь они приехали из Нары с каким-то страшным и жестоким заданием по отношению к нам, и совершенно неизвестно, что именно их остановило, неизвестно, что помешало им поступить с нами так, как поступали им подобные с такими, как мы… Мало того, подчас мы даже замечали по отношению к нам проявление с их стороны самой настоящей доброжелательности. Может быть, благодаря музыке ко мне все они и каждый в отдельности относились особенно хорошо. Это было замечено и мамой, и Натальей Александровной, а потому если надо было принести воды из колодца или наколоть дров, то в таких случаях посылали меня.
Стоило мне только, надев шубку и подвязавшись платком, выйти с колуном во двор, как кто-нибудь из красногвардейцев выхватывал его из моих рук и накалывал мне охапку дров. Стоило мне также выйти с ведрами, как у меня их отбирали и через несколько минут вода была принесена.
Ни для кого другого из нас этого не делали и совершенно равнодушно смотрели на то, как остальные колют дрова и носят воду.
Заметив, что мы с Валей в свободное от хозяйства время берем санки и уходим в парк, Агеев велел соорудить около самого дома гору и облить ее водой, чтобы мы катались, как он выразился, «на глазах».
Солдатик со штыком, начавший первым уничтожение портретов, и двое других красногвардейцев состояли на положении не то стражи, не то конвоя. Сам комиссар Агеев и его помощник Колосовский в роли непосредственных наблюдателей в любое время дня и ночи, поднявшись к нам, тщательно обследовали, что именно мы делаем, и, конечно, не найдя ничего политически предосудительного, снова молча спускались к себе вниз.
Часто я что-нибудь писала (обычно это были стихи). В таких случаях Агеев долго стоял за моей спиной. Он переминался с ноги на ногу, и я слышала, как он по складам бормотал себе под нос то прочитанное слово, которое он с трудом одолел. Однажды это ему надоело.
— Почерк у тебя хороший, крупный, — сказал он, — только больно много пишешь, ни к чему это…
Однажды я вздумала переписать в отдельную тетрадочку стихи моего отца, написанные им по-французски. Как всегда, войдя неожиданно в комнату и найдя меня склоненной над листом тетради, с пером в руке, Агеев застыл за моей спиной. Несколько секунд я слышала его сопение.
— Чаво пишешь? — заорал он вдруг. — Чаво пишешь, спрашиваю?
— Переписываю французские стихи.
— Хранцуськие, говоришь? Стихи, говоришь?!
Все больше и больше распаляясь, он схватил переписанное мною, затем выхватил маленькую книжечку — сборник стихов моего отца — и стал злобно запихивать все это в свой карман.
— Посля разберем, што это такое! — бормотал он. — Разберем… — И вдруг выкрикнул: — Будя! Будя! Штоб больше ничего непонятного не писала! Расстреляю вас, шпионы проклятые!
Однажды Агеев застал и Валю за листком почтовой бумаги: она писала кому-то письмо. Почерк у нее был нервный, мелкий, немного неряшливый. Вырвав у нее листок бумаги и ничего не разобрав, Агеев велел ей тут же переписать все вновь крупно и разборчиво. Она подчинилась, но дрожащей от волнения и страха рукой написала еще неразборчивее.
Агеев крякнул, выхватил у нее лист, порвал его тут же на мелкие клочки.
— Кончайте вашу чертову писанину! — заорал он. — Штоб ни одна из вас больше ничего не писала, а не то расправлюсь с вами сам!
Наш ежедневный общий обед был для нас настоящей пыткой. Вся опасность заключалась в моей невероятной смешливости, которой я заражала Валю, а за ней и всех остальных. Во время обеда, за столом, к маме мужики обращались с самыми, на наш взгляд, дикими вопросами, вроде таких: «Почему если Земля шар, то люди с другой его стороны ходят вверх ногами и не падают? И почему по той же причине не валятся на бок дома? И почему не вытекают реки, а тем более океаны?» Один вопрос нелепее другого сыпался на бедную маму.
Однажды я фыркнула прямо в лицо Агееву, когда он, глядя на ноты, сказал:
— И как это ты эти чертовские букашки разбираешь? Не иначе как их жиды выдумали, они на ихнюю азбуку похожи…
Когда я пыталась объяснить Агееву, что такое меридиан, он, насупившись, долго слушал, а потом хлопнул по столу кулаком:
— Врешь все! Нет такого слова, ты мне его нарошно выдумала, штобы я его не выговаривал, штоб не запомнил. И как это земной шар в голове разделен, када он не делен? И кто это его делил? Ты думаешь, я дурак мужик, не догадаюсь? Ты мне здеся полчаса околесицу плетешь!
Теперь, через много лет, я понимаю, что этими людьми руководила жажда знания, что, видя перед собой нас, представителей другого класса, другой культуры, они искали у нас объяснений, искали какой-то крупицы образования, но мы этого тогда не понимали.
Рассердившись, Агеев быстро отходил.
— Ну, будя мне голову задурять, будя дурака валять! Иди-ка играй мне лучше «Чайку».
Все мы были измучены этой пыткой. Чувство невероятного нервного напряжения сменялось чувством глубокой усталости и полной апатии.
Все эти обстоятельства еще очень осложнились кокетством хорошенькой Вали, которая, беспрестанно стреляя своими блестящими глазами, совершенно покорила сердце красавца Колосовского. Не заботясь о взаимности, не скрывая своих намерений и ничуть не стесняясь ничьим присутствием, Колосовский вслух при нас высчитывал, сколько надо ждать времени, пока Валя станет совершеннолетней и их зарегистрируют.
В те дни Валя зачитывалась «Консуэло» Жорж Занд и не переставала восхищаться Венецией.
— И в Венецию с тобой поедем, и во все концы света с тобой поедем! — впиваясь в Валю своим горящим взглядом, сказал однажды Колосовский, когда мы все сидели в столовой за чайным столом.
— Вы-то, может быть, и поедете, — насмешливо отрезала Валя, — да я-то с вами никуда не поеду.
Колосовский, сидевший рядом с ней, вскочил.
— Не поедешь? Белогвардейчика ждешь? Ему слово дала? Конца советской власти дожидаешься? — Привычным движением его правая рука скользнула вниз, нащупала кобуру револьвера и задержалась на ней.
— Что вы! Как вам не стыдно! Какие белогвардейцы? Ведь она еще ребенок! Вы просто с ума сошли! — воскликнула Наталья Александровна, всплеснув руками и побелев от страха.
Затем она схватила за рукав Колосовского, но тот отстранил ее:
— То-то же… — И хмурым взглядом он обвел всех нас, сидевших за столом.
Я взглянула на Агеева. Он молча улыбался своей чудовищной улыбкой, которая совершенно прикрыла его и без того прищуренный глаз. Второй, выкатившийся, кровавый, со слезившимся веком, был устремлен на меня.
— Идемте скорее наверх, — весело сказала я, вскочив со стула, — мне на ум пришла одна замечательная песня!
Я поднималась по ступеням лестницы, сердце мое учащенно билось, и я, волнуясь, перебирала в памяти разные песни. Какую новую песню я могла бы им сыграть? Мое предложение сразу разрядило ту грозовую напряженность, которая только что надвигалась и неизвестно, чем бы еще разразилась… Усаживаясь за пианино, я слышала за своей спиной шарканье сапог, сопение, чиркнула спичка, повалил сизый махорочный дым; кто-то стал отплевываться прямо на ковер…
Я чувствовала, как прыгает сердце в груди, как приливает кровь к вискам. Чья рука посадила нас в клетку с этими дикими, кровожадными животными?! Боже мой! Неужели так жить дальше? Да ведь такое существование хуже смерти!.. Вячеслав, Алек, Мишотик, где вы?! Где вы, наши родные, наши защитники?.. Мы одни, совершенно одни, и никого кругом, ни одной души. Мы словно прокаженные, которые всем ненавистны, которые всем несут опасность и от которых все отказались. Мне хотелось разом покончить счеты с жизнью: хотелось обернуться к тем, кто сидел за моей спиной: «Стреляйте, и чем скорее, тем лучше! Какое мы совершили преступление? В чем наша вина? Какое право вы имеете на наши жизни, на нашу свободу?..»