Как и следовало ожидать, Агеев сразу ничего не понял и, наверное, решил, что эта бумага-жалоба подана мамой лично ему. Он взял ее и, ничего не сказав, хотел, видимо, прочесть у себя в кабинете, но, пока он пересекал столовую, любопытство заставило его прочесть хотя бы на ходу обращение, и он прочел: «Феликс Эдмундович!..» Остановившись как вкопанный, он начал внимательно читать, но, не дойдя и до половины, обернулся к маме и рявкнул:
— Жалуешься? — Улыбка исказила его лицо. — Ты думаешь, я посылать буду? Што, я адютант табе, што ли?
— Моя жалоба уже поехала в Москву, — спокойно сказала мама, — и нет такого могущественного человека в нашей стране, который бы не позволил обратиться к Дзержинскому и посмел задержать письмо на его имя.
— Через кого? Как смела? — заорал было Агеев, но подошедший к нему Колосовский потянул его за рукав френча и увел в другую комнату.
Целый день все наши стражи хранили глубокое молчание. Когда вечером мама стирала в кухне, а мы с Валей тут же ставили самовар, Агеев появился на пороге. Он был мрачен и угрюмо посмотрел на маму:
— На што надеешься, а?
— На справедливость, — ответила она, — и очень жалею, что не сделала этого много раньше. Под таким арестом содержат только важных государственных преступников, разве…
— Да я пожалел вас, гадов, — перебил ее Агеев, — вас надо было…
— Вот и отлично, — в свою очередь перебила его мама, — вот поэтому я и написала: пусть Дзержинский свое слово скажет, а то вы что-то очень медлите с вашей расправой.
Видимо, не ожидая такой храброй дерзости, Агеев умолк, крякнул и быстро вышел из кухни, изо всей силы хлопнув дверью.
Однако никакого личного ответа от Дзержинского мама не получила. Не получила она также никакого ответа и от московского аппарата ВЧК. Но Агеев, видимо, соответствующее распоряжение получил, и очень быстро.
Узнали мы об этом по следующим событиям: не прошло и недели, как в первом этаже флигеля поднялась неимоверная возня. Все забегали взад и вперед по комнатам. Стук молотка не умолкал до поздней ночи. Двери не закрывались и хлопали так, словно готовы были сорваться с петель.
Затем, видимо из Нары, приехали две подводы с красногвардейцами. Очень быстрым темпом, в течение нескольких часов, вся мебель и все вещи из комнат первого этажа были вынесены и погружены на подводы. Вся посуда была уложена в ящики и переложена сеном. Сверху на подводы укладывали картины, а также красивые и ценные рамы от семейных портретов и фотографий. Фотографии же сами, разорванные на куски, лежали теперь высокой грудой мусора в пустых комнатах. Оба воза были прикрыты сложенными коврами. В последнюю минуту вспомнили о жардиньерках с цветами — так их прямо с цветами и выносили на холод. Острые зеленые листья пальмы задрожали на ветру, у меня сжалось сердце, я почувствовала, что ей холодно… И все-таки еще оставалось много мелких вещей. Тогда их стали засовывать в небольшие солдатские деревянные сундучки, а некоторые просто запихивали в мешки. Перед отъездом к нам наверх поднялся незнакомый человек штатском, он сказал, что приехал из Нары.
— Кто из вас бывшая княгиня Мещерская? — осведомился он.
Отделившись от нас, мама подошла. Он протянул ей адресованный официальный запрос из наро-фоминской ЧК.
Ткнув пальцем в бумагу, пришедший сказал:
— Пишите, какие у вас есть жалобы.
— У меня их нет.
— Тогда так и напишите.
Мама написала: «Жалоб нет» — и подписалась. Пришедший повернулся и ушел, не сказав больше ни одного слова.
Через какие-нибудь полчаса обозы, нагруженные доверху, двинулись. В это же самое время к нам наверх по лестнице кто-то быстро поднимался. Это был сам Агеев, из-за его спины выглядывал озорной черный глаз Колосовского.
— Уезжаем, — скороговоркой произнес Агеев, уставившись куда-то в сторону и не глядя на нас, — ежали што не так, не поминайте лихом!
И в ту минуту мы искренно, ото всей души пожелали Агееву всего хорошего. Теперь, когда по чистой случайности игра была нами выиграна, мы вполне могли бы с насмешливой улыбкой пожелать Агееву не счастливого пути, а сказать что-нибудь колкое, да еще прибавить: «Скатертью дорога». Это было бы даже вполне естественным, да и осталось бы совершенно безнаказанно. К тому же эти несколько слов, может быть, в какой-то степени могли явиться малюсенькой долей отмщения за ужас первой пережитой с ними под одной кровлей ночи и затем за целую цепь темных, беспросветных, унизительных и совершенно бесполезных дней, которые были этими людьми у нас выкрадены из жизни…
Я посмотрела на маму: ее лицо было светлым и она улыбалась. Конечно, ее психология всепрощающей христианки была мне совершенно ясна. Но я!.. Что делалось со мной? Почему же во мне улеглась и буря ненависти, и бессильная ярость и неприязнь? Куда все девалось? От всех этих чувств не осталось и следа. Я вспомнила ломоть ржаного хлеба и кусок сахара, положенный перед нашими приборами в первый же день нашей встречи. В тот первый день могущество Агеева было неограниченным; воспользовавшись сложившейся ситуацией, он имел право сделать с нами все. И сколько таких жизней, как наши, гасли по произволу местных властей!.. А когда весть об этих ничем не оправданных расправах доходила до Москвы, то имена убитых уносились в общем потоке политических казней. Чего тут разбираться? Ну, ошиблись, ну, одним больше, одним меньше… Не до этого было…
Я не знаю, в каком уголке сердца Агеев, это страхоподобное, изувеченное существо, нашел вдруг в себе какие-то человеческие чувства для нас, его врагов, для тех, с которыми он приехал расправиться…
Я вспомнила сооруженную для меня ледяную гору, вспомнила охапки дров и ведра, от которых меня избавляли эти люди. И, вспомнив все это, я тоже от души пожелала Агееву счастливого пути…
Подойдя к окну, я увидела, как он вместе с Колосовским нагонял отъезжавшие подводы. Они двигались медленно мимо дворца к двум красным каменным башням выезда.
Мы все стояли молча у окон, глядя им вслед.
Когда настал вечер этого знаменательного дня, мы долго еще бродили как потерянные по опустевшим комнатам. Они были грязные, прокуренные, и шаги наши гулко отдавались, как это бывает в больших пустых помещениях. Потом вдруг мы с мамой вспомнили, что нам можно выйти из дома. Она делала вид, что это обстоятельство совсем не важно и ничего в этом нет значительного, но я дрожащими руками стала одеваться.
— Китти, уже поздно, куда ты пойдешь? Что это за глупости! Успеешь и завтра это сделать, — говорила мама, но я знала, что она говорит так нарочно, и голос у нее был взволнованный.
А я, одевшись, выскочила и побежала мимо дворца, мимо ворот на улицу, на широкую, знакомую, милую дорогу и увидела на вечернем небе очертание белого петровского храма, его высокую гордую колокольню. Потом повернулась и побежала к дому. Хотелось пробраться в парк, к реке, посмотреть, не тронулся ли лед. По дороге у крыльца меня перехватила Валя. Она обняла меня и сказала:
— Пойдем вместе. — Потом взглянула на меня и спросила: — Ты плачешь?..
И тогда я провела рукой по щеке и почувствовала, что она совсем мокрая. В это время на крыльцо вышла мама.
— Валя, Китти! Домой! — кричала она.
Мы вошли в дом. Заперли дверь на деревянный засов и на Два железных крюка, которые еще только вчера навсегда разъединяли нас с внешним миром. Долго не могли мы уснуть в ту ночь, долго прислушивались к малейшему звуку извне. Мы не верили своему счастью: казалось, вот-вот раздадутся знакомые стуки прикладов и Агеев вернется. Однако этого не случилось. Не прошло и двух недель, как в газетах был напечатан указ, подписанный самим Лениным. Он гласил о том, что ни один помещик не имеет права проживать на территории своих прежних земель, даже если бы он поселился в шалаше или вздумал наняться сторожем на общественных огородах. Что же касается домовладельцев в городах, то они тоже не имели права оставаться в своих бывших домах, даже служа в них истопниками и живя в их котельнях.