— Комиссар зовет! — крикнул он нам вслед.
Сердце мое сжалось. Господи!.. Какая пытка! Зачем еще мы ему понадобились? Неужели опять будет нас гнать из дома разгребать снег на шоссе?.. Мы послушно поднялись из кухни на первый этаж и вошли в столовую.
— Куды же сами-то убегли? — не то насмешливо, не то добродушно спросил Агеев. — Раз самовар нам поставили, значит, и чай с нами пить садитесь. Зовите сюды и третью вашу мамзель, ту… хныкалку!
Пришлось идти на второй этаж за Лелей. Она лежала в крайней комнате, в акварельной, одетая, зарывшись головой в одеяло. От страха ее била дрожь, словно в лихорадке, и слышно было, как она стучала зубами. Она ни за что не желала спуститься вниз. Стоя около нее, мы убеждали ее, как могли:
— Пойми же, их нельзя злить, а отказ сесть с ними за один стол они истолкуют нашей гордостью или, не дай Бог, брезгливостью, и тогда уже нам несдобровать! Пойми и то, что чем больше времени пройдет, тем на большее время отдалится срок трудовой повинности, на которую они нас гонят и на которую, конечно, непременно отправят, если за эти часы их «пыл» не остынет.
Наши доводы в конце концов подействовали на Лелю, и она присоединилась к нам. Не без страха в душе мы все трое появились в столовой, но чем сильнее у меня билось сердце, тем я старалась казаться спокойнее и независимее.
За время нашего отсутствия Агеев освободил за столом три стула для нас. Из саней были принесены мешки с продуктами. Из них извлекались буханки пайкового ржаного душистого солдатского хлеба. Перед каждой предназначенной нам чашкой уже лежало по отрезанному ломтю такого хлеба и по куску сахара. Заваренные нами вместо чая лепестки яблони были, к великому нашему ужасу, прямо в нашем присутствии вылиты из горячего чайника на пальмы, стоявшие в жардиньерках и украшавшие столовую. «Бедные пальмы! — подумала я. — Настал и ваш конец!..»
Зато по всей комнате распространялся запах настоящего душистого чая, который был щедро заварен приезжими. Нам даже предлагали украинское сало, которое небольшими ломтиками отрезал от большого куска Фоменко, но мы наотрез отказались от сала. Ведь настоящий чай с сахаром, вприкуску, и кусок тоже настоящего черного хлеба были в дни голода несбыточной мечтой, и в эти минуты, забыв все свои страхи, мы за чаем запросто разговорились с приезжими.
После нескольких чашек чая они стали мягче, а мы — общительнее, и вскоре уже потекла у нас беседа — если и не совсем дружеская, то, во всяком случае, лишенная всякой неприязни. Нам пришлось снова и снова обстоятельно рассказать о том, как и с кем уехали наши матери. Я сказала, что все сроки их приезда уже прошли, что мы их ждем с минуты на минуту, и опять просила Агеева дать мне возможность дождаться матери, в ее отсутствие никуда нас не посылать.
— Ладно. Обождем! — сказал Агеев, опорожнив последнюю чашку чая и опрокидывая ее вверх донышком на блюдце. — Ладно… А теперь вот что… — продолжал он, переводя свой взгляд с меня на Валю, с Вали — на Лелю и потом снова на меня. — У вас там вверху пианина стоит, так кто ж из вас на ей играет?
Леля и Валя одновременно взглянули на меня.
— Ну, тады пошли, — прибавил Агеев, вставая из-за стола, — пошли все наверх, ты нам поиграешь…
Что я должна была им сыграть?..
Когда мы вошли в гостиную, я сразу почувствовала, что тот хотя и очень слабый, но все же контакт, который установился у нас за чайным столом, начал вдруг стремительно исчезать, оставляя чувство какой-то неловкости и напряженности.
Причин было много. Прежде всего, взгляды всех вошедших устремились в угол. Там лежали обломки рам, куски разорванных картин, по всему полу искрились осколки битых стекол от акварелей и гравюр… Может быть, и наши лица в ту минуту не сумели скрыть чувство проснувшегося отвращения к варварам, способным на подобный вандализм. Они же в свою очередь, глядя на дело рук своих, должно быть, вновь почувствовали закипающее буйство в своей крови. Опять они шарили по стенам глазами; их раздражала холодная неподвижность зеркал, отражавших старый севр и сакс, раздражала игра света в хрустальных подвесках люстры, раздражало множество мелких, изящных безделушек, которые олицетворяли для них сытую и праздную жизнь ненавистных «бар»…
Рассаживаясь в креслах и на диване, они мрачно молчали, но я видела, как в их глазах разгорается хмельная злоба, и поспешила скорее сесть за инструмент. Я заиграла радостное, бравурное «Свадебное шествие» Грига. По окончании его никто не проронил ни слова. Тогда я заиграла сонату до-минор Шопена. Я очень ее любила, но едва дошла до ее средней части, как за моей спиной кто-то сильно хлопнул кулаком. Я умолкла и обернулась. Это был Агеев.
— Чего это ты играешь непонятное какое-то… — сказал он. — Ты сыграй что-нибудь нашенское…
Я заиграла «Коробочку». Молчание было мне ответом. Тогда я с досадой что есть духу заиграла «Барыню».
В диком припадке ярости Агеев вскочил с дивана и подбежал ко мне.
— Ты чего думаешь? — в бешенстве заорал он. — Ты думаешь — мы мужики?! А? Ты думаешь — мы твоей «Барыни» не слыхали? Ты што, надсмешки над нами строить? А?
Я была в искреннем отчаянии. Схватив комиссара за рукав, я подвела его к нотной этажерке:
— Прошу вас, не обижайтесь, прошу вас, ищите сами и простите меня, ведь я не нарочно. Ищите, и что выберете, то я вам и сыграю…
— Ладно. — Агеев начал перебирать нотные тетради. — А ты покедава… давай… чего-нибудь… играй… — уже более спокойным голосом проворчал он.
Я нагнулась к нотной полке. На самой нижней стояли толстые тетради, тут была так называемая «легкая» музыка. Взяла одну наугад. Мне попались старые цыганские романсы в исполнении Вари Паниной, Вяльцевой, Плевицкой… Так же наугад я раскрыла и заиграла первый попавшийся романс. Это оказалась «Чайка»… «Вот вспыхнуло утро, румянятся воды, над озером быстрая чайка летит…» Я не успела доиграть до конца куплета — тяжелые пятерни легли сзади на мои плечи.
— Ну… ну… дальше, дальше играй… — услышала я голос Агеева. — Дунька, цыганка, пела, — продолжал он уже шепотом, с непередаваемой нежностью.
Я не верила своим ушам. И когда я проиграла до самого конца, руки Агеева, лежавшие на моих плечах, вздрогнули.
— Играй мне сначала и пой, чтобы я с начала и до самого конца слушал.
С этой минуты наступило для меня невыносимое мучение. Агеев придвинул кресло к пианино и сел рядом со мной. Снова, снова и снова он заставлял меня петь и играть злосчастную «Чайку», а когда наконец уже запротестовали сидевшие сзади лас его товарищи, Агеев встал и топнул на них ногой:
— Весь вечер будем «Чайку» играть и петь, а кому неохота, пущай не слушают.
Он уже стал называть меня Катей, и ни о каких трудовых работах на шоссе и помину не было. Конечно, это уже было относительным счастьем, но… голова моя гудела, пальцы плохо слушались, кисти рук сводила легкая судорога, сердце учащенно билось, я еле-еле владела собой: мне было нехорошо, и сердечная тошнота подступала. В глазах темнело…
Товарищи Агеева сначала поворчали, потом им, видимо, уже стало невыносимо слушать одно и то же. Они встали и по одному вышли из гостиной.
Валя рассказывала мне, что они отправились на первый этаж и начали устраиваться. Выйдя на улицу, вытащили из саней и внесли в дом какие-то узлы, вещи. Стали располагаться по комнатам. Вкатили в дом и поставили в углу кухни целый бочонок кислой капусты, мешок муки и еще какие-то мешочки, жбаны и бидоны.
День прошел сумбурно. Агеев ходил за мной по пятам и при всяком удобном случае усаживал меня за пианино и просил играть ему «Чайку».
— Уж так ты меня, Катя, разочаровала, так разочаровала энтой самой «Чайкой», ну впрямь все нутро мое развернула…
Я была до крайности переутомлена. Я беспрестанно поглядывала в окна: не идут ли мама и Наталья Александровна. Но вот уже зашло солнце и потянулись по снегу лиловатые тени, а наши все не возвращались.
Я решила пойти в больницу, к Владыкиной, чтобы рассказать ей обо всем случившемся, но на улицу меня не выпустили. Тогда мы с Валей решились на обман. Валя, притворившись, что у нее болит зуб, держась рукой за щеку, стала собираться, чтобы пойти якобы в аптеку. Но и ей преградил дорогу конвойный. Тогда Леля показала письмо, которое ей в действительности надо было послать, и она попросила, чтобы ей разрешили пойти на почту, но и ее постигла та же участь. Сомнений не было: мы были под домашним арестом.