У Бесси оказался на редкость уживчивый характер. Она умела замыкаться в себе, уходить в воображаемый мир, который, понятно, был лучше реального, обходившегося с нею довольно круто.
Независимый ум, богатое воображение и душевную тонкость унаследовал ее сын, Джордж Бернард Шоу, родившийся 26 июля 1856 года в Дублине на Верхней Синг-стрит в доме № 3 (теперь дом № 33).
У мальчика были две старшие сестры. Родители уделяли детям мало внимания, и из первых воспоминаний у малышей остались только няньки и слуги. Вечерами, вернувшись из конторы, с ними возился отец. Когда они подросли, любви и восторгов в доме не прибавилось. Никто ни о ком не заботился и ни от кого не зависел — в такой благодатной атмосфере и вынашивается анархическая индивидуальность: Джордж Бернард Шоу «стал вольнодумцем, еще не научившись думать». Нехитрых человеческих чувств Бернарду Шоу просто неоткуда было набраться. Зато полный простор индивидуализму и мечтам о новом обществе. «Забитым ребенком я не был, родители мои и мухи не обидят, но поскольку я рос сам по себе, то и сделался страшно самонадеянным, или, точнее, самодеятельным — отлично умел и развлечь и занять себя. Пожалуй, это в чем-то сдержало мое развитие: в области чувств я по сию пору дикое животное».
Еще одно обстоятельство готовило будущего борца за справедливость, хотя тогда в этом еще не успели разобраться.
«Питался я на кухне. Говяжья тушенка, с которой меня воротило, кое-как приготовленная картошка, хорошая или гнилая — разбираться не приходилось, и сколько угодно чая из потемневшего фаянсового чайника. Чай настаивался в камине, так что потом вязало во рту, такой был крепкий. Сахар я крал. Голодать не случалось: отца недокармливали в детстве и он смертельно боялся, как бы дитя не голодало: пусть его ест хлеба с маслом, сколько влезет. Детские мои выходки служанка останавливала хорошей затрещиной, но однажды я набрался смелости и возроптал; она смалодушествовала, отступила, и с тех пор я вообще отбился от рук.
Служанок я ненавидел, а мать любил: раз-другой, в виде счастливого исключения, она собственноручно намазала мне хлеб маслом, и намазала щедрой рукой — не просто вытерла ножик о хлеб. То, что она почти не замечала меня, обернулось к лучшему: я мог идеализировать ее сколько угодно и при этом не бояться горького разочарования. Какое счастье — пойти с ней на прогулку, в гости, поехать куда-нибудь!..
Покуда я не вырос настолько, что меня стали одного пускать на улицу, на прогулку меня выводил кто-нибудь из домашних. Давался наказ: проветрить меня на набережной какала и в парках — там целительный воздух и есть на что посмотреть. А кухарка тащила меня в трущобы, где жили ее друзья-приятели. Если же попадался щедрый дружок и навязывался с угощением, она и меня волочила в кабак, накачивая лимонадом. Пиршества эти мне не нравились: красноречивые тирады отца о вреде пьянства внушили мне мысль, что кабак — грязное место и делать там мне нечего. Вот с каких пор я ненавижу нищету и вот почему отдаю свою жизнь борьбе за искоренение бедности на веки вечные».
Привив сыну ужас перед алкоголем и сделав его убежденным трезвенником, отец не замедлил преподать ему первый урок морали. «Как-то вечером он взял меня на прогулку — я был совсем крошкой. Гуляем, и вдруг чудовищное, невероятное подозрение заползает мне в душу. Вернувшись домой, подкрадываюсь к матери и с замиранием сердца шепчу: «Мама, а папа сегодня был пьяный». Ее всю передернуло от отвращения, и она промолвила: «Когда он им не был?» Тут рухнула моя вера во все, и стал я насмешником».
Отцовские слабости возымели свои последствия: во-первых, от семьи отвернулась вся родня; во-вторых, интересы самозащиты вооружили семью юмором. «В гости он заявлялся уже навеселе, а уходил пьяней вина. В своей компании можно стерпеть общительного пьяницу. Даже драчливый или хвастливый пьяница сойдет, если не привередничать. Но жалкий пьяница — зрелище тяжелое, а ведь отец был по убеждению трезвенником и уже над рюмкой сгорал от стыда и раскаяния.
Наконец, мы совершенно упали в людском мнении. За исключением самого раннего детства я не помню случая, чтобы мы ходили в гости к родственникам. Если родителям случалось отобедать у кого-нибудь или пойти куда-нибудь вечером, детское воображение поражалось этому больше, чем пожару». К счастью, пьянство не сделало отца извергом. «В пивнушке он пил в одиночку. Не было такого случая, чтобы его выносили, — вино не ударяло ему в ноги, да он и не упивался настолько, чтобы ногой не шевельнуть. И все же пьян он бывал прилично — смурной, походка нетвердая. Если задеть его в эту минуту упреками, он мог разгорячиться и даже швырнуть об пол, что под руку попало». И в винном чаду и в трезвой ясности он оставался человеком сговорчивым и дружелюбным, но «пьяный — зрелище унизительное, и мы не смогли бы долго выносить его, не прибегая к спасительному смеху. Одно из двух: или это семейная трагедия, или — домашний юмор.
Здравый смысл подсказывал нам искать смешное в этой низкой комедии, хотя порой могло быть и не до смеху… Представьте: возвращается отец родной, в руках кое-как завернутые гусь и окорок, купленные где-то в веселую минуту. Уверенный, что перед ним ворота, он бодает головой садовую ограду нашего домика в Долки, сминая в гармошку цилиндр. И мальчик все это видит! И мальчику не стыдно и не страшно за этот спектакль — мальчика душит веселье, восторженно разделяемое дядей; от смеха мальчик не в силах подбежать, спасти шляпу, а заодно и ее владельца… Такой мальчик, конечно, не будет уже из пустяков делать трагедию. Наоборот: он из трагедии сделает пустяк. Ну, завелась в доме беда — не вешать же носа из-за нее, в самом деле!»
Только миссис Шоу такая жизнь не веселила: она родилась без смешинки во рту. Да к тому же и воспитывали ее, как и полагается деревенской барышне, в расчете на прекрасное положение в обществе и необходимую материальную обеспеченность, а к тридцати годам она уже погибла в глазах общества — связана с пьяницей, на руках трое детей, с деньгами всегда плохо. Надо быть Фальстафом в юбке, чтобы в таком положении радоваться жизни. Ей ничего другого и не оставалось, как махнуть рукой на мужа и перестать замечать детей. Добрые наклонности заложены в человеке с рождения, считала она; «никогда не срывала свои обиды на детях», никогда не интересовалась, как они себя ведут, что едят, что пьют: воспитание потомства она поручила природе — авось вырастут. Детей она записала в разряд явлений природы, и на этой «мудрости молочницы» успокоилась. Незлобивая, всегда одинокая, терпеливо сносящая обиды — но беда, когда ее долготерпению приходил конец! Скрытная и себе на уме, она обладала отзывчивым сердцем, но сердце у нее было маленькое.
Впоследствии сын будет только руками разводить: как ее угораздило стать матерью троих детей?
Из мира досадливых обязанностей мать бежала в мир музыки. У нее было удивительно чистое меццо-сопрано. Она брала уроки пения у Джорджа Вандалера Ли. Эта личность с репутацией чудака проживала на соседней улице. Ли отличался «завораживающей энергией и жизнеспособностью». Единственной радостью в его жизни было искусство пения. Он много лет потратил на эксперименты, прикидывал и так и эдак и наконец разработал свой метод подготовки певцов, непохожий на все, что было тогда в ходу. Он молился на свой метод и работал во славу его не покладая рук. Разумеется, преподаватели-ортодоксы его ненавидели и честили шарлатаном. Им был прямой смысл поливать его грязью — метод оказался на диво успешен. С завидной энергией Ли устраивал концерты и оперные спектакли, дирижировал, и под его гипнотической рукой сносно звучали даже любительские оркестры. Свой метод он испытал на миссис Шоу, и вскоре она превратилась в ревностную его ученицу. Ли отлично поставил миссис Шоу голос, сделал ее своей лучшей певицей. Она вообще стала его «музыкальной опорой», и, когда умер его брат, Ли вместе с Шоу снял дом № 1 по Хэтч-стрит. «Соглашение диктовалось материальными соображениями: нам было не по средствам одним занимать приличный дом, а Ли мог принимать учеников только в приличной обстановке. Впрочем, холостяк требовал малого: музыкальную комнату да спальню».