Побывал и в Рамсгейте — смотрел мелодраму, но на одиннадцатом убийстве ушел: моя мораль стала сдавать при столь близком знакомстве с преступлением. Вконец отчаявшись, забрел на маяк — может, занятие себе какое подыщу. Осветитель-чародей постоянно жил на маяке. Умный, общительный, уж с ним-то я отвел душу. Он рассказал, что Тринити-хауз[67] принимает в смотрители маяков только молодежь, ибо люди, повидавшие жизнь, едва ли посвятят себя такой нудной работе. «Сидя в доме на скале, — рассказывал мне смотритель, — я уж вообразил себе, будто сам я да моя голова — вот все, что и осталось живого в этом мире…»
«Топор», маяк, мелодрама — после всего этого кроме самоубийства, как я докладывал, мне ничего другого не оставалось. А не захотел я бросаться со скалы! Я только что прочитал в «Инглиш Иллюстрэйтэд Мэгэзин» продолжение статьи м-ра Уолтера Безанта о «Кукольном доме» Ибсена и подумал, что, убей я себя, — все скажут: поделом злодею — зачем уважал Ибсена больше, чем Уолтера Безанта?! И потом, после такой постановки Уолтер должен искать здесь смерти, а не я. Но все же на душе была такая гадость, что вам, пожалуй, уже не читать этих строк, если бы мне не пришла мысль, как обмануть время. Я подумал — дам-ка телеграмму в Лондон: «Прошу какую-нибудь музыку на рецензию». У рецензии есть одно преимущество перед убийством: чем самому умирать, пусть лучше другие отправляются на тот свет по вашей воле. Мое курортное настроение высказалось в пользу последнего решения.
Я немедленно телеграфировал в Лондон, и в положенный срок почтовая служба приехала с музыкой. О как я набросился на эти романсы!.. Разумеется, с будущей недели я вольная птица: меня уволили».
Физическую разминку Шоу давали плаванье и езда на велосипеде. Еще одно физическое занятие, богатое смехом, — танцы. Однажды он побывал на балете в «Альгамбре», где его потряс танец некоего Винценти: «Фицрой-Скуэр была пустынна, когда я подходил к дому после этого разгульного вечера. Стояла ясная, сухая, холодная ночь. Дорожка для экипажей являла собой великолепный ипподром, и, не в силах сдержаться, я решил пройтись, как Винценти. О, это было чертовски нелегко. После четырнадцатого падения меня поднял полисмен. «Что вы здесь делаете? — спросил он, крепко удерживая меня. — Я уже пять минут за вами наблюдаю». Я изложил ему все пылко и красноречиво. Он минуту поколебался и заявил: «Подержите-ка шлем — я попробую. Вроде ничего трудного нет». В следующую же минуту он зарылся носом в щебень, поношенная форма разошлась и правое колено выглянуло наружу. Дядя поднялся весь в синяках и в крови, но полный решимости. «Я никогда еще не сдавался, — сказал он. — И сейчас не сдамся. Это я в пальто запутался». Тогда мы оба повесили свои пальто на ограду и начали снова. Подерись мы на приз — и то покалечили бы друг друга меньше, чем за время наших петляний вокруг площади. Но мы стойко продолжали, и к четырем утра полисмен смог, танцуя, обогнуть площадь дважды, не отдыхая и не падая. За этим занятием его застал инспектор, резко поинтересовавшийся, так ли следует понимать обязанность «быть ка своем месте». «Виноват, я не на своем месте, — отвечал полицейский, распаленный успехом, — но ставлю полсоверена[68], что вы так не спляшете».
Инспектор не устоял против соблазна (к тому же и я вертелся перед ним так обворожительно!). Он обучился быстро — что-то за полчаса. Потом к нам присоединилась ранняя пташка — почтальон, потом молочник, но этот сломал себе ногу, и его отвезли в больницу. К тому времени я был совершенно изможден и еле-еле доплелся до кровати.
Дурацкое происшествие? Может быть. Но ему не удивятся те, кто видел, как танцует Винценти».
Я привожу здесь все это шовианское вранье с единственной целью: показать, как Шоу «рассказывал правду». Зато вы теперь надолго запомните, какое глубокое впечатление производил Винценти своими кружениями по сцене. Когда я припер Шоу к стенке, он объявил без обиняков — протокольный отчет был бы ни правдив, ни ложен, ибо ничего не сказал бы ни уму, ни сердцу:
«Прочтите ежегодный календарь хоть от корки до корки — все не поумнеете. А вот после «Пути паломника» и «Путешествия Гулливера» будете знать из человеческой истории сколько Вам надо. Даже больше, чем надо».
ГЕНРИ И ЭЛЛЕН
В первую неделю 1895 года Шоу опубликовал в «Субботнем обозрении» свою первую театральную рецензию. Музыкальная профессура вздохнула свободно, но испуганно затаили дыхание драматурги, актеры и режиссеры. Новый лечебный курс Шоу проводил три с половиной года при недельном гонораре в шесть фунтов.
Как и Йетс, новый редактор Шоу Фрэнк Харрис обладал основным качеством первоклассного редактора: он придирчиво отбирал своих сотрудников, но уж зато давал им полную волю.
И Шоу взялся извлечь все, что можно, из этой свободы.
В то время на сцене блистал сэр Генри Ирвинг, чей театр «Лицеум» слыл первым храмом драматического искусства во всем королевстве. Как мы помним, Шоу видел Ирвинга в Дублине и решил, что такой актер станет ведущим представителем современной драмы.
Ирвинг, однако, держался иного мнения о себе: он воссоздавал эксцентричные характеры в старомодных мелодрамах или с выгодой для себя приноравливал к своему причудливому вкусу Шекспира. По мнению Шоу, ничего хорошего из этого не выходило.
Но мало того — Ирвинг отдал главные женские роли в своих спектаклях самой очаровательной актрисе, которая когда-либо украшала сцену, — актрисе, казалось бы, рожденной для главных ролей в «новой драме». Этого Шоу не мог перенести. «Когда дело касается искусства, я свирепею, — писал он. — Отсталое искусство, истраченный впустую или исковерканный талант… вызывают во мне чувство, лишающее меня всякой осторожности, — попросту говоря, ненависть». Он признавался мне однажды, что просто теряет облик человеческий, когда на его глазах убивают произведение искусства — пьесу ли, оперу или симфонию.
Впервые Шоу увидел Эллен Терри вскоре после своего приезда в Лондон в пьесе Робертсона «Наши». Актрисе здесь, в сущности, было нечего играть, и потрясти Шоу она так и не смогла. Потом он видел ее в пьесе «Новые люди и старая земля», которую она сделала в такой же степени событием, как Ирвинг — «Две розы»: «Я был покорен — вот женщина для той драмы, которую вынашивает время, чреватое Ибсеном. Если существовали художники, самой природой назначенные бесповоротно порвать с обветшавшим прошлым и создать новый театр, то их имена — Эллен Терри и Генри Ирвинг».
В 80-е годы Шоу регулярно посещал «Лицеум»: скрежетал зубами на изуродованном Шекспире и допотопной мелодраме, бесился, что два великолепных таланта растрачиваются так недостойно. Не лишне отметить, что, за исключением Шоу, почти все тогда восторгались этими шекспировскими выжимками, изумляли их и «Железная грудь» и «Корсиканские братья», и с великой радостью приветствовали они яркое сияние двух звезд, украсивших лондонский театральный небосвод.
Шоу знал цену Эллен Терри, понимал ее неповторимую индивидуальность, но мог вполне устроить ей разнос, а Ирвинга — похвалить, хотя и находил смешными и жалости достойными его упражнения в стиле набившей оскомину «сверхчеловеческой» игры, кончившейся с Барри Салливеном (и с Шаляпиным — в опере).
Так, в апреле 1869 года он отправился в «Лицеум» на «Макбета»: «Недурно, совсем недурно играл мистер Ирвинг. У меня замечаний нет. Мы с ним, наверно, единственные люди в Англии, кто умеет различить гласную от дифтонга. Но какая леди Макбет — мисс Терри?! Да я бы спокойно доверил ей свою жизнь. Как упоительно звучит в ее устах: «Кричит сова, предвестница несчастья, кому-то вечный сон суля»[69].
Таким же точно тоном она говорила «сон» в сцене на балконе в «Ромео и Джульетте» — приятно вспомнить!»
На ежегодном обеде в Клубе театралов он похвалил Ирвинга в его присутствии. Ирвинг сказал речь, настаивая на учреждении в Англии учебного заведения по образцу французов, где учили бы людей ораторскому искусству. Выступая от имени прессы, Шоу заявил, что в Лондоне уже имеются две замечательные школы красноречия. Надо ли говорить, что одна из них — «Лицеум»? Ирвинг ожидал чего-нибудь неприятного, но тут он выпрямился на стуле, даже не стараясь скрыть своего удовольствия. Другая школа, продолжал Шоу, это era собственная школа в Гайд-парке. Ирвинг сразу увял, теперь уже не в силах скрыть неудовольствия. А через сорок лет после посещения «Макбета» Шоу напишет: «Ирвинг добивался большого резонанса, произнося звуки в нос, и вследствие этого наши дифтонги звучали у нега, как гласные».