Вознося Ломоносова за его труды и лирику (для Батюшкова Ломоносов не просто поэт, а лирик), он высоко ставит Державина: “У нас преемник лиры Ломоносова, Державин, которого одно имя истинный талант произносит с благоговением, — Державин, вдохновенный певец высоких истин, и в зиму дней своих любил отдыхать со старцем Феосским”.
Отдавая должное стихотворной повести Богдановича, “первому и прелестному цветку легкой поэзии на языке нашем”, сказкам Дмитриева, басням Хемницера и Крылова, стихам Карамзина и балладам Жуковского, “сияющим воображением”, Батюшков особо упоминает Муравьева, недавно умершего, “как человека государственного, как попечителя Университета”, которому он обязан своим образованием, и добавляет с сожалением: “И этот человек столь рано похищен смертию с поприща наук и добродетели! И он не был свидетелем великих подвигов боготворимого им монарха и славы народной! Он не будет свидетелем новых успехов словесности в счастливейшие времена для наук и просвещения: ибо никогда, ни в какое время обстоятельства не были им столько благоприятны”.
Эти слова не только о победе над Наполеоном, что Батюшков связывает с Александром I, разделяя упования многих, это об эпохе в самом деле удивительной, — Россия, как некогда Греция, в особенности Аттика, сожженная персами, героически отстояла свободу перед полчищами варваров (недаром французы предстают в его глазах как “народ варваров”), возродилась для славы непреходящей, — и поэт мог подумать: не вступает ли она в столь же знаменательную эпоху, с возрождением наук и искусств?
Вся внутренняя линия содержания “Речи…” предполагает такую мысль. Батюшков думал об эпохе Возрождения в России, подобной той, какую пережила Италия, ибо, увлекаясь лирикой Петрарки и всеми его трудами, он ставил перед собой те же задачи и цели — реформу стиха и языка, просвещение ради славы и благоденствия России.
И Пушкин в последние месяцы его жизни, все более ощущая трагизм своего положения, в споре с Чаадаевым об истории России и ее современном состоянии вопрошает: “А Петр Великий, который один есть целая всемирная история! А Екатерина II, которая поставила Россию на пороге Европы? А Александр, который привел вас в Париж? и (положа руку на сердце) разве не находите вы чего-то значительного в теперешнем положении России, чего-то такого, что поразит будущего историка?”
19 октября 1836 года. Что же имел в виду Пушкин? Не царствование же Николая I? Что?
Програмная речь Батюшкова несомненно могла увлечь юного Пушкина, не говоря о лирике поэта, столь близкой, столь созвучной умонастроению юности, да где, в садах Лицея, где могла прозвучать весенней порой “Вакханка” (из Парни? Нет, перевод никогда не звучит так; у Батюшкова все иначе.)
Это царскосельские мистерии, в которых так или иначе принимали участие и лицеисты первого выпуска. Впечатление такое, будто и Батюшков оказывается в классической древности, чего нет у Парни, “я” поэта обнаруживает лирического героя, повествование ведут автор и его герой, с тем мифическая реальность проступает непосредственно, как в картинах эпохи Возрождения.
Здесь несомненно новаторство Батюшкова, что тотчас подхватывает Пушкин, о чем мы будем еще говорить. Лирический герой поэта в полном соответствии с философией и поэтикой легкой поэзии — эпикуреец, гедонист, прототип Анакреонта и Катулла, но мироощущение поэта исполнено трагизма, в частности, из-за предчувствия неминуемого бедствия. Сраженный неизлечимой болезнью, наследственной, от матери, Батюшков все-таки успел преобразовать стих и язык русский, о чем столь выразительно свидетельствует Пушкин, который не раз возвращался к лирике Батюшкова, столь восприимчивый к ней с юности: “… Батюшков, — сказал он, — счастливый сподвижник Ломоносова, сделал для русского языка то же самое, что Петрарка для итальянского…”
Да, как теперь мы видим, в тех же сходных условиях эпохи Возрождения в Италии XIV века и в России первой половины XIX века, о чем несомненно думали и Батюшков, и Пушкин. Это была внутренняя магистральная линия развития национальной жизни, литературы, языка, всех видов искусства в переломную эпоху преобразований, разумеется, с заимствованиями в сфере мысли и ведущих художественных направлений и стилей от барокко до сентиментализма, какие установились в странах Западной Европы.
Но эти направления и стили утвердились в России либо в измененном коренным образом виде — русское барокко, либо лишь в отдельных видах искусства — классицизм в архитектуре, либо в отдельных жанрах литературы (классицизм в драме), либо не получили развития, как сентиментализм, поскольку романтизм давал себя знать в России еще задолго до самосознания его в странах Западной Европы.
Но и романтизм в России не стал хоть на время господствующим направлением не только во всех видах искусства, даже в литературе, поскольку ощутимо дала себя знать в условиях ренессансных явлений эпохи классическая традиция. В поэзии чистым романтиком был только Жуковский. Уже Батюшков романтическое содержание эпохи и свое умонастроение воплощает в классическую форму, непосредственно припадая к античности. Это был тот путь, на который вступил Пушкин с первых шагов в литературе, воплощая романтическое содержание эпохи и миросозерцания юности в классическую форму стиха — как высший представитель классико-романтической эпохи, то есть Высокого Ренессанса в России. Пушкин — Рафаэль в поэзии; такого поэта, чистого классика в Новое время, не было нигде, кроме России. Классическая древность входила в его миросозерцание, как русская старина, как воспоминания детства и юности.
Мне раньше казалось, что Пушкин один из русских поэтов вырос как бы из античности, нет, классическая древность вообще была близка русским поэтам, особенно в эпоху Пушкина. Батюшков, Дельвиг, идиллиями которого восхищался Пушкин, Фет… Ведь именно в ту эпоху были переведены на русский язык “Илиада” Гнедичем, “Одиссея” Жуковским, не говоря о бесчисленных переложениях античных стихов в жанре “подражания древним”.
С “измами” в русском искусстве наконец прояснивается. Классицизм в литературе XVIII века не умонастроение, а свод правил, которых не придерживались даже сторонники классицизма, а суть именно в умонастроении поэта и эпохи, что выразил, можно сказать, адекватно Ломоносов своими одами, да и другими сочинениями, ибо пафос у них был один и тот же. И это умонастроение, мироощущение, видимо, лучше всего схватывается понятием русского барокко.
Классицизм в архитектуре во второй половине XVIII века явился тоже не как умонастроение эпохи, которое наполнилось идеями просветительства, то есть тоже как форма, упрощенная, более правильная и строгая, чем барокко. Но именно романтизм, в XVIII веке не узнанный, что исследователи обозначают то как сентиментализм, то как предромантизм, несет все богатство мировосприятия и умонастроения эпохи преобразований — от Ломоносова и Державина до лириков первой половины XIX века, у которых классицизм впервые обнаруживает свои корни — античность.