— Tu felix, Cinna! — повторял он сам себе, когда её божественные уста изрекли священные слова: «Где ты, Кай, там и я, Кайя», — тогда ему казалось, что счастье его будет как море — необозримое, безграничное.

V

Год миновал и молодая жена у своего очага пользовалась чуть не божескими почестями, — для мужа она была и зеницей ока, и любовью, и мудростью, и светом. Но Цинна, сравнивая своё счастье с морем, позабыл, что в море бывают и отливы. Через год Антея подверглась ужасной, неизвестной болезни. Сны её сменились страшными видениями, которые высасывали из неё жизнь. На лице её лучи рассвета угасли, осталась только прозрачность жемчужной раковины; руки её начинали просвечиваться, глаза впали, и розовый лотос всё больше и больше становился похожим на белый лотос, — такой белый, как лик умершего. Заметили, что над домом Цинны начали кружиться ястреба, а это в Египте считалось предвестием смерти. Видения Антеи становились всё более страшными. Когда в полуденные часы солнце заливало мир белым светом и город погружался в молчание, Антее казалось, что она слышит вокруг себя быстрые шаги каких-то невидимых существ, а в глубине воздуха видит сухое, желтоватое лицо трупа, смотрящее на неё чёрными глазами. Глаза эти всматривались в неё упорно, как бы призывая её идти куда-то, в какой-то мрак, полный таинственности.

Тогда тело Антеи начинало дрожать, как в лихорадке, чело покрывалось бледностью, каплями холодного пота, и эта боготворимая жрица домашнего очага обращалась в безоружного, испуганного ребёнка, прятала своё лицо на груди мужа и повторяла побелевшими устами: «Спаси меня, Кай, спаси меня!»

И Кай бросился бы на всякое видение, какое Персефона могла бы выпустить из недр земли, но тщетно смотрел он в пространство. Вокруг, как и всегда в полуденную пору, было пусто. Белый свет заливал город; море, казалось, горело на солнце, а в тишине слышался только писк ястребов, кружащихся над домом.

Видения становились всё более частыми, наконец стали повторяться ежедневно. Преследовали они Антею и вне дома, и в атриуме, и во внутренних комнатах. Цинна, по совету врачей, привёл египетских самбукинов и бедуинов с их глиняными пищалками, которые громкою музыкой должны были заглушить шум невидимых существ.

Но всё это было напрасно: Антея слышала этот шум среди самого громкого говора, а когда солнце стояло так высоко, что тень лежала у ног человека, как сброшенное с плеч платье, тогда в дрожащем от жара воздухе появлялось лицо трупа и, глядя своими стеклянными глазами на Антею, медленно отступало назад, как бы хотело сказать ей: «Иди за мной!»

VI

По временам Антее казалось, что уста трупа медленно шевелятся, а по временам она видела, как из них выползают чёрные, отвратительные жуки и летят по направлению к ней. При одной мысли о видении глаза её отражали чувство ужаса; в конце концов жизнь стала представляться такою цепью страшного мучения, что она начала просить Цинну, чтоб он подставил ей меч или позволил бы выпить яду.

Но он знал, что не будет в силах сделать это. Своим мечом он перерезал бы для неё свои жилы, но убить её не может. Когда он представлял себе эту дорогую головку мёртвою, с замкнутыми ресницами, полную холодного спокойствия, эту грудь, пронзённую его мечом, то сознавал, что ему нужно сначала сойти с ума, чтобы сделать это.

Один греческий врач сказал ему, что это Геката представляется Антее, а невидимые существа, шелест которых так устрашает больную, принадлежат к свите зловещего божества. По его мнению, для Антеи не было спасения, ибо кто увидал Гекату, тот должен умереть. Тогда Цинна, который ещё так недавно смеялся над верою в Гекату, принёс ей в жертву гекатомбу. Но жертва не помогла, — и на следующий день суровые глаза так же неподвижно глядели на Антею.

Пробовали закрывать её голову, но она видела лицо трупа даже сквозь самое плотное покрывало. Когда она находилась в тёмной комнате, то лицо появлялось на стене и разгоняло окружающий мрак своим бледным, мертвенным светом.

Вечерами больной становилось лучше. Тогда она впадала в такой глубокий сон, что и Цинне, и Тимону не раз казалось, что она больше уже не проснётся. Наконец, она ослабела так, что уже не могла ходить без посторонней помощи. Её носили в носилках.

Прежняя тревога Цинны возросла сторицей и всецело охватила его. В нём жили и страх за жизнь Антеи, и, вместе с тем, странное чувство, что её болезнь состоит в какой-то таинственной связи со всем тем, о чём Цинна говорил во время своей первой откровенной беседы с Тимоном. Быть может и старый мудрец думал то же самое, но Цинна не хотел и боялся расспрашивать его. Тем временем больная увядала, как цветок, в чашечке которого поселился ядовитый гад.

Однако Цинна, вопреки отсутствию надежды, защищал Антею со всею силой отчаяния. Прежде всего, он увёз её в пустыню, в окрестности Мемфиса; но когда и пребывание под сенью пирамид не освободило её от страшных видений, то возвратился опять в Александрию и окружил жену ворожеями, колдунами, заговаривающими болезни, — целою толпой нахальных кудесников, пользующихся, при помощи таинственных средств, людским легковерием. Но у Цинны уже не было никакого выбора и он хватался за все средства.

В это время прибыл в Александрию из Цезареи славный врач, еврей Иосиф, сын Кузы. Цинна тотчас же привёл его к своей жене и вскоре надежда вновь озарила его сердце. Иосиф, который не верил в греческих и римских богов, с презрением отринул предположение о влиянии Гекаты. Он допускал, что скорее это демоны овладели больною, и советовал оставить Египет, где, кроме демонов, её здоровью могли вредить и болотистые испарения Дельты. Он советовал, может быть, потому, что сам был еврей, направиться в Иерусалим, в город, куда демонам нет доступа и в котором воздух сухой и здоровый.

Цинна тем охотнее последовал его совету, что, во-первых, другого исхода не представлялось, а во-вторых, Иерусалимом правил его знакомый, предки которого были когда-то клиентами дома Цинн.

И действительно, прокуратор Понтий принял их с распростёртыми объятиями и отдал в их распоряжение свой летний дом, находящийся вблизи городских стен.

Но надежды Цинны рассеялись ещё до прибытия в Иерусалим. Мёртвое лицо смотрело на Антею даже на палубе галеры, а по приезде на место больная ожидала полуденного часа с тою же самою смертельною тревогой, как и в Александрии.

И снова потекли их дни в унынии, страхе, отчаянии и ожидании смерти.

VII

В атриуме, несмотря на фонтан, тенистый портик и раннюю пору, было страшно жарко. Белый мрамор весь раскалился от весеннего солнца. К счастью, невдалеке от дома росло старое, раскидистое фисташковое дерево, осеняющее большое пространство. И ветерок на открытом месте дул от времени до времени. Туда Цинна и приказал поставить убранные гиацинтами и цветами яблони носилки, в которых покоилась Антея. Он сел возле неё, положил руку на, её бледные, как алебастр, руки и спросил:

— Хорошо тебе, дорогая?

— Хорошо, — ответила она еле слышным голосом и смежила очи, как будто бы ею овладевал сон. Воцарилось молчание, только ветер шелестел ветвями фисташкового дерева, а на земле, около носилок, мелькали золотые пятна солнечного луча, пробирающегося сквозь листву, и немолчно стрекотала саранча между серыми каменьями.

Больная через минуту открыла глаза.

— Кай, — спросила она, — правда ли, что в этой земле появился философ, который исцеляет больных?

— Здесь таких людей называют пророками, — ответил Цинна. — Я слышал о нём и хотел его призвать к тебе, но оказалось, что это был лукавый кудесник. Притом, он извергал хулу против здешних святынь и верований этой страны. Прокуратор за это предал его на смерть и сегодня он должен быть распят.

Антея поникла головой.

— Тебя вылечит время, — сказал Цинна, видя грусть, которая отразилась на её лице.

— Время — слуга смерти, а не жизни, — медленно произнесла больная.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: