А ксендз продолжал сыпать зерна, бормоча в то же время утреннюю молитву.
— Pater noster, qui es in coelis, sanctificetur nomen…[7]
Тут он остановился и обернулся к лисичке, которая, прижимаясь к нему боком, дрожала, как в лихорадке.
— И всегда-то у тебя шкура дрожит, когда их увидишь… Каждый день то же самое… Научись же, наконец, подавлять врожденные инстинкты… Ведь пища у тебя прекрасная и голоду не терпишь. На чем же я остановился?..
Он закрыл глаза, словно ожидая ответа, но так как такового не последовало, он начал снова:
— Pater noster, qui es in coelis, sanctificetur nomen Tuum, adveniat regnum Tuum…
И снова остановился.
— Все извиваешься, извиваешься, — проговорил он, кладя руку на спину лисицы. — Такая уж у тебя скверная натура, что тебе не только есть, но и убивать нужно. Схвати-ка ее, Филя, за хвост, а если она сделает у тебя под носом что-нибудь неприятное, то укуси ее… Adveniat regnum Tuum…[8] Ах ты, такая-сякая! Знаю, что ты ответила бы мне, что, мол, и человек libenter perdices manducat[9]; но знай, что человек хоть потом дает им покой, а в тебе, видно, сидит душа нечестивого Лютера, ибо ты и в Великую пятницу готова есть мясо. Fiat voluntas Tua… Трусь, трусь, трусь, sicut in coelo… вот вам еще по кочерыжке!.. et in terra…[10]
Говоря так, он бросал капусту и сыпал зерно, слегка ворча на голубей, что хотя весна еще далеко, а они уже что-то слишком похаживают друг возле друга и воркуют. Наконец, когда мешок совершенно опустел, он встал, взял в руки фонарь и хотел уже выйти, как вдруг на пороге амбара показался Тачевский.
— А, Яцек! — воскликнул ксендз. — Что это ты тут так рано делаешь? Тачевский поцеловал его в плечо и ответил:
— Приехал исповедаться и приобщиться святых тайн за ранней обедней.
— Исповедаться? Хорошо, но что же тебе так приспичило? Говори скорее, уж вижу, что не без причины!
— Скажу вам откровенно. Сегодня мне предстоит поединок, а так как с пятью лицами труднее справиться, чем с одним, вот я и хотел бы очистить душу.
— С пятью лицами? О Господи! Да что же ты им сделал?
— В том-то и дело, что ничего. Они сами искали ссоры и сами меня вызвали.
— Кто же это такие?
— Лесничие Букоемские и Циприанович из Едлинки.
— А, я их знаю. Ну, пойдем в дом, там мне все расскажешь.
И они вышли. Но посередине двора ксендз Войновский внезапно остановился, быстро заглянул в глаза Тачевскому и спросил:
— Слушай, Яцек, здесь замешана женщина? А тот печально улыбнулся.
— И да и нет, — проговорил он. — В сущности, дело загорелось из-за нее, но она здесь не виновата.
— Ага! Не виновата! Они все не виноваты! А знаешь ли ты, что говорит Екклесиаст о женщинах?
— Не помню, ваше преподобие.
— И я не совсем помню, но чего не вспомню, то прочту тебе дома: «Juveni, — говорит он, — amariorem morte mulierem, quae laqueus venatorum est et sagena cor ejus»[11]. Потом он еще что-то там говорит и заканчивает так: «Qui placet Deo, effugiet illam, qui autem peccator est, capietur, — говорит он, — ab ilia»[12]. Я предостерегал тебя не раз и не десять раз, чтобы ты не бывал в этом доме — и вот дождался.
— Ох! Легче предостерегать, чем не бывать, — со вздохом отвечал Тачевский.
— Ничего ты там хорошего не добьешься.
— Наверное, — тихо ответил молодой рыцарь.
Они молча зашагали к приходскому дому. Лицо ксендза было опечалено, так как он всей душой любил Яцека. Когда после смерти отца, умершего от эпидемии, юноша остался один-одинешенек на свете, без родных, без средств, с несколькими крестьянами в Выромбках, старик окружил его трогательной опекой. Состояния он ему дать не мог, ибо, обладая ангельски добрым сердцем, раздавал бедным все, что ему приносил убогий приход. Однако он тайно помогал ему, а кроме того, заботился о нем, учил его не только грамоте, но и рыцарскому искусству. В свое время он сам был воином по призванию, одним из друзей и сподвижников знаменитого Володыевского, служил у Чарнецкого, участвовал в шведской войне и лишь по ее окончании, благодаря случившемуся с ним ужасному приключению, надел на себя священническое одеяние. Полюбив Яцека, он ценил в нем не только потомка знаменитого рыцарского рода, но и благородную, печальную душу, какой была и его собственная. Поэтому он скорбел и над его ужасной бедностью, и над его несчастной любовью, по милости которой молодой человек, вместо того чтобы искать славы и хлеба по белу свету, прозябал в покосившейся избушке, ведя почти мужицкий образ жизни. Из-за этого он чувствовал неприязнь ко всему дому в Белчончке, ставя в укор пану Гедеону Понговскому то, что тот был слишком строг с крестьянами.
А он любил этих «земляных червяков», как самого себя, но и кроме них любил все, что живет на свете: и животных, на которых ворчал, и птиц, и рыб, и даже жаб, которые квакают и прыгают летом в пригретых летним солнцем водах.
Но в этой духовной одежде ходил не только ангел, но и старый солдат; поэтому, узнав, что Яцек должен драться сразу с пятью лицами, он думал только о том, как поведет себя молодой человек и выйдет ли целым из этой борьбы.
Остановившись у самых дверей дома, ксендз произнес:
— Но ведь ты им не поддашься? Все, что я сам знал и что мне показал Володыевский, я не скрыл от тебя.
— Я не хотел бы, чтобы смерть постигла меня, — скромно ответил Тачевский, — ибо начинается большая война с турками.
При этих словах глаза старика засияли, как звезды. Схватив Яцека за петлицу кафтана, он быстро заговорил:
— Слава тебе, Господи! Откуда ты знаешь? Кто тебе сказал?
— Пан староста Грот, — отвечал молодой человек.
Долго тянулся разговор Яцека с ксендзом, долго продолжалась исповедь перед обедней, и когда, наконец, они очутились после обедни дома и засели за обед, мысль о войне с турками не выходила из головы старика. Он начал жаловаться на испорченность нравов и на упадок благочестия в Речи Посполитой.
— Боже мой, — говорил он, — ведь теперь поле славы и спасения открыто для всех. А вы предпочитаете заниматься частными делами и рубить друг друга. Имея возможность пролить кровь в защиту креста и веры, вы готовитесь проливать братскую кровь. И ради кого? Ради чего? Из-за частных обид или из-за женщин и тому подобных пустяков мира сего. Знаю, что это старинный обычай Речи Посполитой, и — mea culpa[13] — я и сам во времена моей грешной, суетной молодости подчинялся ему. На зимних стоянках, когда войско занято бездельем и пьянством, не проходит и дня без поединка, но ведь и костел их запрещает, и закон карает. Это и всегда грешно, а перед турецкой войной в особенности, ибо там нужна будет каждая сабля и каждая послужит истинной вере и истинному Богу. Поэтому и король наш, настоящий defensor fidei[14], ненавидит поединок, а перед лицом неприятеля, в поле, когда господствует военное положение, даже строго карает за них.
— Да ведь и король в молодости не раз и не два выходил на поединок, — отвечал Тачевский. — Да и, наконец, что же делать, преподобный отец? Ведь не я вызвал, а меня вызвали. Ну, да Бог будет за невинных!
Тачевский начал прощаться, так как до полудня оставалось не больше двух часов, а дорога ему предстояла немалая.
— Подожди, — сказал ксендз Войновский. — Ведь я не отпущу тебя так. Сейчас прикажу работнику выстелить сани соломой и подъехать к месту битвы. Ведь если у Понговского ничего не знают о поединке, то и помощи не пришлют, а что же будет, если кто-нибудь из них или ты сам будешь ранен. Ты не подумал об этом?
7
Отец наш, сущий на небесах, да святится имя Твое… (лат.).
8
Да придет Царствие Твое… (лат.).
9
Охотно уничтожает ближнего (лат.).
10
Да будет воля Твоя… и на земле… как на небе (лат.).
11
И нашел я, что горше смерти женщина, потому что она — есть, и сердце ее силки, руки ее оковы (лат.).
12
Добрый перед Богом спасется от нее, а грешник уловлен будет ею (лат.).
13
Моя вина (лат.).
14
Защитник веры (лат).