— Обратитесь к полковнику Б., чтобы меня зачислили. — Это было последнее мое слово.
Вера Ростиславовна Н. — молодая дама с тонким лицом и совершенно белыми волосами. Она прекрасно владеет иностранными языками и в Харькове, в редакции «Новой России», была переводчицей. Я с ней встречался каждый день, сухо кланялся, несмотря на то что очень ей симпатизировал, и уходил в кабинет редактора. Только в Ростове, в кабинете у К., я почувствовал к ней необыкновенное доверие и дружбу. И когда я уже был зачислен солдатом, я поцеловал ей руку и сказал:
— Благодарю вас, что вы помогли мне исполнить долг моей чести…
Я знаю, что она носит с собой всегда цианистый калий, на случай пленения большевиками (она живет с мужем в дивизионе). Я попросил у нее нужную порцию; она обещала.
Накануне отъезда на позицию в первый раз я пришел к ней в купе. Это было на Новый год. Она лежала в сыпном тифу, но была в сознании. Она сейчас же вспомнила о своем обещании и передала мне маленькую пробирку с белым порошком. Я не имел бы никакой уверенности на позиции, если бы у меня не было этой последней возможности гордо умереть: в плен я не сдамся. Я сказал об этом поручику Р. Он ответил:
— Это нехорошо. Это грех.
Но я не вижу в этом никакого греха. В последнюю минуту, на глазах у врагов, которые будут меня обступать, я проглочу этот белый порошок.
Завтра я уезжаю на позиции с боевой сменой. Что‑то должно произойти на днях: или наше наступление, или наш разгром. Мы сдали Одессу; большевики подходят к Ставрополю. Если это так, то мы далеко выдвинулись клином. Как будто нехорошо в Крыму. Но при всем этом не падаешь духом, потому что смерть входит — как ultima ratio — в мою программу. На фронте сейчас Деникин. На фоне очертаний Ростова его фигура полна символического значения.
Сегодня я с капитаном Д. приглашен был на ужин в дивизион. Было совсем как в хорошем семейном доме. Любезный хозяин, полковник С, и интересная симпатичная его жена, мать моего молодого друга, кадета Пети. Была чистая скатерть, хорошие приборы. Как давно не ел я такой рыбы и таких котлет. А потом погасили лампы, и при свете голубой лампадки перед образом я и капитан Д. стали читать стихи. Я следил за красивым лицом Ольги Николаевны; временами пробегала по нему какая‑то тень. И я знал, почему это: завтра вместе с нами уезжает в первый раз на позицию Петя. И мы оба, в сущности, прощаемся перед боем. Откланявшись, я зашел в купе к Вере Ростиславовне. Я люблю ее все больше и больше. У нее такие лучистые глаза, после болезни.
— Дай Бог вам всего доброго… — сказала она, а потом вдруг остановилась. — Дайте я вас перекрещу…
Я припал к ее руке своими губами, и казалось, что передо мной моя мать. Я торопился, потому что надо было становиться на дежурство. Как тяжело простоять три часа в холодную морозную ночь. Д. дал мне свою шубу, но все же руки и ноги почти отмерзали, и вспоминалась мать. Ее овальный портрет, похожий на старинную миниатюру, я ношу всегда в левом кармане френча.
Звезды блестят на бархатном небе. Захотелось петь о чем‑то далеком и ушедшем. Ремень винтовки резал плечо — и боль эта, физическая боль, вместе с болью моего духа выливались тоже в какой‑то ритм. И нараспев, иногда поправляя неудачные фразы, я читал вслух новые стихи, вылившиеся этой темной ночью:
И я шагал мерно с ружьем на плечах, делая паузы на многочисленных цезурах.
На других постах так же мерно ходили другие.
5 февраля. 2 часа ночи. Батайская позиция. Все спят в кабинке орудия, кроме меня. Топится печка, завывает ветер… К вечеру 2 февраля я вновь вступил на борт моей английской леди — виккерсовской пушки. А наутро из штаба корпуса стало известно, что 3–го будет наступление на Ростов.
Полковник К., который только что вернулся из отпуска и теперь вступил в должность комброна, собрал всех офицеров в нашей кабинке. Нам предстояла тяжелая и ответственная задача. Первая ударная полубатарея с пушками капитана Д. и поручика П. должна идти далеко вперед, почти туда, куда пройдут легкие бронепоезда; наши две пушки поручиков Юрия Л. и С. останавливаются на повороте (месте весьма пристрелянном большевиками) и вступают в бой, поддерживая головную полубатарею. Выступление должно произойти в ночь с 3–го на 4–е.
Необыкновенное чувство торжественной радости охватило меня. Весь день ходил я с мыслью о том, что хорошо приехать вовремя. А вечером, несмотря на резкий ветер и мороз, я гулял с моим другом капитаном Д. и под покровом ночного мрака делился с ним своими переживаниями. Накануне смертного боя вырастали наши души. И в первый раз, расставаясь, поцеловались мы, как два брата.
Как трудно писать почти в темноте, без стола, держа на коленях тетрадь, к тому же не карандашом, а углем для рисования, который то и дело отказывается писать. Но я хочу сегодня беседовать с самим собою.
Ночное выступление отложено на следующую ночь. День прошел в полном бездействии. Я был в кабинке у капитана Д., и говорили мы о всяких пустяках. А потом пришел к себе и увидел, что наши офицеры, вместе с полковником, организовали блины. Поручик П. приготовил оказавшийся очень вкусным форшмак, капитан З. на самодельной сковородке пек блины, как заправский повар. Присутствие полковника чрезвычайно стесняет. Я знаю, что он любит «цукать». Моему товарищу по теплушке юнкеру Кузнецову влетело раз от него за то, что, войдя, он приложил руку к козырьку и сказал первым:
— Здравия желаю, господин полковник…
Кузнецов получил замечание. А в другой раз тот же Кузнецов вошел с докладом о числе снарядов на орудии:
— Вы просили, господин полковник, доложить вам…
— Не просил, а приказал…
— Извиняюсь, господин полковник…
— Не извиняюсь, а виноват…
Конечно, я могу наделать тысячу lapsus'ов, а подвергаться замечаниям, да еще в резкой форме, неприятно. Я остановился у дверей, приложив руку к козырьку. Полковник ел блин, не замечая меня. Простояв секунды две, я опустил руку и подошел ближе к столу, надеясь поймать его взгляд и успеть козырнуть.
— Не хотите ли блина, Владимир Христианович? — спросил капитан З.
— Ради Бога подождите, — сказал я ему на ухо, — я еще не успел приветствовать полковника…
Действительно, блин в руке очень осложнил бы мое положение. Наконец, я улучил минуту и вовремя козырнул. Тот улыбнулся и сказал:
— Доброго здоровья.
— Здравия желаю, господин полковник.
Теперь можно было приняться за блины и водку, которую не пил со времени банкета в честь генерала Бриггса. Это был поистине изумительный банкет. Курск был сдан, и очередь шла за Харьковом. Но у нас не думали о сдаче. В большом зале коммерческого клуба, убранном пальмами и цветами, стоял громадный стол в виде буквы П, кувертов на двести. Английский генерал сидел рядом с генералом Май–Маевским и городским головою Салтыковым в самом центре. Было много речей (я говорил от имени партии народной свободы). Было весело, сытно, как в Москве в доброе старое время — так же пьяно. Но сознаюсь, только раз, между рыбой, приготовленной на вине, и ростбифом с соусом из трюфелей, мне показалось, что это пир Валтасара и что кто‑то чертит на стене роковые слова. А через три недели все, кто собрались в этом зале, были далеко отсюда, трясясь по темным, холодным теплушкам. В Харьков в это время вступала Красная армия.