Это место — пятно Парижа. Это место — позор нашего века. Эти двери, откуда доносится веселый шум, фанфары, музыка, смех, звон бокалов, двери, перед которыми днем салютуют проходящие мимо батальоны и которые ночью сияют огнями, распахнувшись настежь, словно кичась своим бесстыдством, — это непрестанное надругательство над миром, которое совершается у всех на глазах. Это скопище мирового позора.
О чем же думает Франция? Надо разбудить эту страну, надо взять ее за руку, встряхнуть, объяснить ей. Надо ходить по полям, по деревням, по казармам, говорить с солдатом, который не понимает, что он сделал, с землепашцем, который повесил в своей лачуге портрет императора и поэтому голосует за все, что ему предлагают. Надо убрать этот величественно сияющий призрак, который вечно стоит у них перед глазами; ведь все, что происходит сейчас, — это не что иное, как чудовищное, роковое недоразумение; нужно разъяснить это недоразумение, вытащить его на свет божий, вывести народ, и в особенности деревенский народ, из этого ослепления, встряхнуть его, растолкать, поднять — показать ему пустые дома, зияющие могилы, вложить его персты в язвы этого режима. Этот народ добр и честен. Он поймет. Да, крестьянин! Их двое — великий и малый — славный и подлый — Наполеон и Наболеон![44]
Определим вкратце это правление.
Кто засел в Елисейском дворце и в Тюильри? Преступление! Кто засел в Люксембургском дворце? Низость. Кто обосновался в Бурбонском дворце? Глупость. Кто правит во дворце Орсе? Подкуп. Кто распоряжается во Дворце правосудия? Взяточничество. А кто томится в тюрьмах, в крепостях, в одиночках, в казематах, на понтонах, в Ламбессе, в Кайенне, в изгнании? Закон, честь, разум, свобода, право.
Изгнанники, на что же вы жалуетесь? Вам выпала благая доля.
Книга третья
ПРЕСТУПЛЕНИЕ
Но это правительство, это чудовищное, ханжеское, тупоумное правительство, над которым не знаешь, смеяться или плакать, эта конституция-виселица, на которой висят все наши свободы, это всеобщее голосование, большое и малое — первое для избрания президента, второе для избрания законодателей, — причем малое говорит большому: «Монсеньер, примите эти миллионы»; а большое говорит малому: «Прими уверения в моих чувствах», этот сенат, этот Государственный совет — откуда все это взялось? Боже мой! Неужели мы дошли до того, что нужно напоминать об этом?
Откуда взялось это правительство? Смотрите — что это течет и еще дымится? Кровь.
Мертвые далеко, мертвые мертвы.
Страшно подумать и страшно вымолвить — неужели все это уже забыто?
Неужели оттого, что люди пьют и едят, что каретное дело процветает, что ты, землекоп, имеешь работу в Булонском лесу, а ты, каменщик, зарабатываешь в Лувре свои сорок су в день, ты, банкир, успешно спекулируешь бумажными деньгами на венской бирже или облигациями Гопа и К°, что опять восстановлены титулы и опять можно величаться графом и герцогиней, что в день праздника тела христова снова устраиваются процессии, что люди развлекаются, смеются, что на стенах Парижа расклеены афиши празднеств и спектаклей, — неужели можно забыть о том, что все это зиждется на трупах?
Неужели потому, что вы были на балу в Военной школе и, вернувшись оттуда упоенная, усталая, в измятом платье, с увядшим букетом, упали без сил на постель и заснули, грезя о каком-нибудь красавце-офицере, — неужели вы не вспомните, что там, под травой, в темном рву, в глубокой яме, в беспощадном мраке смерти лежит неподвижная, страшная масса, множество человеческих существ, полуразложившихся, ставших добычей червей, превратившихся в тлен, смешавшихся с землей; они жили, работали, думали, любили и имели право жить, а их убили!
Ах, если о них уже забыли, напомним тем, кто мог об этом забыть! Проснитесь вы, спящие! Посмотрите на этих мертвецов, что пройдут перед вашими глазами.
Книга эта появится в свет в недалеком будущем. Это будет подробное повествование о позорном происшествии 1851 года. Большая часть книги написана; сейчас автор собирает материалы для того, чтобы довести книгу до конца.
Автор считает уместным поделиться кое-какими соображениями об этом труде, который возложил на себя как священную обязанность.
Он считает своим долгом сказать, что, отдавшись в своем изгнании этому суровому труду, он ни на минуту не забывал о своей высокой ответственности историка.
Появившись в свет, это повествование несомненно вызовет многочисленные и резкие возражения; автор готов к этому; нельзя безнаказанно резать по живому только что совершенное преступление, когда это преступление всемогуще. Каковы бы ни были эти нападки, вызванные более или менее своекорыстными побуждениями, — для того чтобы читатель заранее мог их оценить по достоинству, автор считает своим долгом объяснить здесь, каким образом, с каким неослабным рвением к истине он пишет эту историю, или, вернее сказать, составляет протокол этого преступления.
В повествование о Втором декабря, помимо главных, всем известных событий, войдет множество еще никому неведомых фактов, впервые публикуемых. Многие автор видел собственными глазами, столкнулся с ними, пережил их, испытал сам, о них он может сказать: quoeque ipse vidi et quorum pars fui. [45] Члены республиканской левой, проявившие столь мужественное бесстрашие, были очевидцами этих фактов, так же как и сам автор; у него нет недостатка в свидетельских показаниях. Что же касается остального — автор провел настоящее следствие, взяв на себя роль судебного следователя истории; каждый участник драмы, каждый участник борьбы, каждая жертва, каждый очевидец представали перед ним и давали свои показания; в сомнительных случаях он сопоставлял свидетельские показания и даже вызывал свидетелей на очную ставку. Обычно историки обращаются к мертвым фактам: они поднимают их из гроба, прикоснувшись к ним своим судейским жезлом, и допрашивают их. Но здесь автор обращался к живым делам.
Итак события Второго декабря прошли перед его глазами во всех своих подробностях. Он их записал все, все они были взвешены, ни одна мелочь не ускользнула от него. История может дополнить этот рассказ, но она не может его опровергнуть. Поскольку судьи не выполнили своего долга, автор взял на себя их обязанности. Когда ему не хватало прямых показаний очевидцев, он пытался на месте произвести нечто вроде дознания. Он может привести не один случаи, когда он делал настоящий опрос по предварительно составленной анкете и получал исчерпывающие ответы по всем пунктам.
Он подверг Второе декабря длительному и суровому допросу. Он зажег над ним яркий свет истины и постарался, чтобы лучи его проникли всюду, чтобы не осталось ни одного темного угла. Благодаря этому расследованию в его руках оказалось около двухсот папок документов, из которых и вырастет книга. В этом повествовании нет ни одного факта, под которым автор, когда книга появится в свет, не мог бы поставить чье-либо имя. Вполне понятно, что он не делает этого и даже иной раз заменяет имена собственные и названия мест весьма неопределенными указаниями, чтобы не подвергать людей новым репрессиям: он не хочет предоставлять Бонапарту дополнительный список жертв.
Конечно, в атом повествовании о Втором декабря, так же как и в книге, которую он сейчас выпускает в свет, автор отнюдь не «беспристрастен» — выражение, к которому обычно прибегают, чтобы воздать хвалу историку. Беспристрастие! Странная добродетель, которой Тацит не обладал. Горе тому, кто останется беспристрастным, глядя на кровоточащие раны Свободы! Стоя лицом к лицу с преступлением, совершенным в декабре 1851 года, автор чувствует, как все в нем восстает против этого злодеяния, он не скрывает этого, и всякий, кто будет читать его книгу, должен это заметить. Но его любовь к справедливости не уступает его любви к истине. Негодование не лжет. Итак, приводя несколько страниц из этого повествования о Втором декабря, автор заявляет, что он писал его историю, как явствует из всего сказанного, опираясь исключительно на факты.