Луи Бонапарт не покинул Елисейского дворца. Он сидел в кабинете первого этажа, смежном с великолепной раззолоченной гостиной, где он еще ребенком, в 1815 году, присутствовал при втором отречении Наполеона. Он был один: приказано было никого к нему не пропускать. Время от времени дверь приоткрывалась, и показывалась седая голова генерала Роге, его адъютанта. Только одному генералу Роге и разрешалось открывать дверь и входить в кабинет. Генерал сообщал последние известия, с каждым разом всё более тревожные, и нередко заканчивал доклад словами: «Ничего не выходит», или: «Плохо дело». Луи Бонапарт сидел перед пылавшим камином, облокотившись на стол, положив ноги на каминную решетку; выслушав донесение, он слегка поворачивал голову на высокой спинке кресла и самым хладнокровным тоном, не обнаруживая ни малейшего волнения, произносил четыре неизменных слова: «Пусть исполняют мои приказания!» В последний раз генерал вошел в кабинет около часу и опять с дурными известиями — он потом сам подробно рассказывал об этом, превознося хладнокровие своего повелителя. Он доложил принцу, что баррикады в центре города не сдаются и число их растет; что на бульварах кричат: «Долой диктатора!» (он не осмелился сказать: «Долой Сулука!»), что всюду, где бы ни проходили войска, раздаются свистки, что перед пассажем Жуфруа толпа накинулась на одного полкового адъютанта, а возле кафе Кардиналь стащила с лошади капитана генерального штаба. Луи Бонапарт приподнялся в своем кресле и, пристально глядя на генерала, спокойно сказал: «Ну что ж! Передайте Сент-Арно, чтобы он приступил к выполнению моих приказов».
Что же это были за приказы?
Это мы увидим в дальнейшем.
Здесь мы сделаем паузу, и рассказчик, объятый нерешительностью, с содроганием положит перо. Мы подходим к ужасной развязке этого злосчастного дня 4 декабря, к чудовищному деянию, которое и обеспечило кровавый успех переворота. Мы разоблачим самое страшное из всех злоумышлений Луи Бонапарта; мы обличим, вскроем, расскажем в малейших подробностях все, что утаили историографы Второго декабря, о чем генерал Маньян предусмотрительно умолчал в своем докладе, о чем даже в Париже где люди видели это, едва осмеливаются говорить шепотом. Перед нами разверзается бездна ужаса. Второе декабря — это злодеяние, совершенное во мраке ночи, это закрытый наглухо гроб, из щелей которого ручьями льется кровь.
Мы приоткроем этот гроб!
С самого утра — мы настаиваем на том, что все было задумано заранее, — с самого утра на всех перекрестках были расклеены странные объявления; мы привели эти объявления выше, читатель помнит их содержание. За те шестьдесят лет, что пушка революции периодически грохочет над Парижем, никогда еще не видано было ничего подобного, к каким бы отчаянным средствам ни случалось прибегать власти, чувствующей себя под угрозой. Эти объявления оповещали граждан, что всякое скопление народа, какой бы оно ни носило характер, будет разгоняться силой без предупреждения. В Париже, в этом центре цивилизованного мира, люди с трудом могут представить себе, до каких крайностей способен дойти человек, решившийся на преступление, и поэтому все считали, что эти объявления просто-напросто запугивание — отвратительное, дикое, но вместе с тем и смешное.
Они ошибались. Эти объявления содержали в себе в зародыше самый план Луи Бонапарта. Они были задуманы всерьез.
Опишем вкратце место действия — театр, где разыгралось это злодеяние, задуманное и приведенное в исполнение человеком, совершившим переворот.
От площади Мадлен до предместья Пуассоньер бульвар был свободен; от театра Жимназ до театра Порт-Сен-Мартен он был забаррикадирован, так же как и улицы Бонди, Меле, Люн и все улицы, выходящие к воротам Сен-Дени и Сен-Мартен и расположенные рядом с ними. За воротами Сен-Мартен бульвар был открыт до самой Бастилии, если не считать одной баррикады, построенной наспех возле Шато-д'О. Между воротами Сен-Дени и воротами Сен-Мартен шоссе было перерезано семью или восемью редутами на небольшом расстоянии друг от друга. Ворота Сен-Дени были обнесены баррикадами с четырех сторон. Одна из этих четырех баррикад была обращена к площади Мадлен; ей предстояло принять на себя первый натиск войск, и для нее было выбрано место на самой возвышенной точке бульвара; слева она упиралась в угловое здание улицы Люн, а справа подходила к улице Мазагран. Четыре омнибуса, пять перевозочных фургонов, опрокинутый киоск инспектора фиакров, вывороченные колонки писсуаров, бульварные скамьи, каменные плиты лестницы с улицы Люн, железные перила, идущие вдоль тротуара, вырванные целиком сразу мощной хваткой толпы, — всего этого нагромождения едва хватало, чтобы перегородить бульвар, очень широкий в этом месте. Булыжника поблизости не было, так как шоссе было макадамовое. Бульвар был перегорожен не до конца, оставалось довольно большое неперегороженное пространство со стороны улицы Мазагран, где стоял недостроенный дом. Какой-то хорошо одетый молодой человек, видя, что с этой стороны остается свободный проход, взобрался на леса и один, не торопясь, не выпуская сигары изо рта, перерезал все канаты. Жители соседних домов смотрели из окон и, смеясь, аплодировали ему. Несколько секунд спустя леса с грохотом обрушились и закрыли проход: баррикада была доведена до конца.
Пока достраивали это укрепление, человек двадцать вошли в театр Жимназ через артистический подъезд и несколько минут спустя вышли оттуда с ружьями и барабаном, захваченными в костюмерной и представлявшими собой то, что на театральном языке называется «бутафорией». Кто-то схватил барабан и стал бить сбор. Другие начали строить новую маленькую баррикаду возле караульного поста Бон-Нувель: они тащили писсуары, опрокинутые кареты, снятые с петель ставни и двери, старые театральные декорации и соорудили нечто вроде аванпоста или люнета, из которого можно было наблюдать бульвары Пуассоньер, Монмартр и улицу Отвиль. Караульный пост был покинут солдатами с утра. Взяли знамя, оставленное солдатами, и водрузили его на баррикаде. Это и было то знамя, которое газеты, пресмыкавшиеся перед переворотом, объявили впоследствии «красным знаменем».
Человек пятнадцать расположились на этом аванпосте. У них были ружья, но почти не было патронов. Позади них на большой баррикаде, защищавшей ворота Сен-Дени, собралось около сотни бойцов, в том числе две женщины и седой старик, который левой рукой опирался на палку, а в правой держал ружье. У одной из женщин на перевязи висела сабля; вырывая перила тротуара, эта женщина порезала себе три пальца острым углом железной перекладины; она показывала рану толпе и кричала: «Да здравствует республика!» Другая женщина, поднявшись на самый верх баррикады и опершись на древко знамени, по обе стороны которого стояли двое мужчин в блузах, с ружьями на караул, громко читала призыв к оружию, выпущенный депутатами левой; народ слушал и рукоплескал.
Все это происходило между двенадцатью и часом пополудни. Масса народа толпилась перед баррикадами на тротуарах по обеим сторонам бульвара; одни стояли молча, другие кричали: «Долой Сулука! Долой предателя!»
Время от времени мрачное шествие заставляло расступиться толпу: проходили вереницей санитары и солдаты, неся закрытые носилки. Впереди шли два человека с длинными шестами, на которых висели синие дощечки; на них крупными буквами было написано: «Служба военных госпиталей». На занавесках носилок можно было прочитать: «Раненые, походный госпиталь». Погода была пасмурная, дождливая.
В это же время большая толпа собралась у Биржи. Расклейщики афиш расклеивали по стенам экстренные выпуски, сообщавшие о присоединении к перевороту различных департаментов. Биржевые маклеры, продолжая играть на повышение, смеялись и пожимали плечами, глядя на эти плакаты. Внезапно в толпу ворвался один очень известный биржевой спекулянт, который два последние дня восторженно превозносил переворот, — он прибежал бледный, запыхавшийся, словно за ним гнались, и крикнул: «По бульварам бьют из пушек!»