— Любопытно, — с улыбкой заметил Петр, — любопытно, как будет одета моя невеста? То‑то хороша, чай, будет! Я думаю, такой богини никогда и не бывало; на нее древние не стали бы молиться…
Долгорукий тоже одобрительно улыбался, но не настаивал на продолжении этого разговора.
«Теперь не нужно раздражать императора, — думал он, — дела и так хороши, Меншиков останется доволен сегодняшним днем».
И Меншиков остался доволен.
Ни утром, ни за столом император не обращал на него никакого внимания. Только что Александр Данилович начинал говорить с ним, как Петр поворачивался к нему спиною, не отвечал на его вопросы и делал вид, как будто совсем и нет его здесь.
— Смотрите, — на всю комнату сказал он Голицыну, — разве я не начинаю вразумлять его?
Эти слова облетели всех присутствовавших и достигли до уха светлейшего князя. Была минута, когда раздраженный и доведенный до отчаяния Меншиков просто хотел забрать своих и уехать из Петергофа. Но он одумался. Он понял, что этим ничего не возьмет, и хмурый бродил по дворцу, видя, что дела, действительно, плохи и что беда висит над его головою. Теперь он готов был на всякие уступки, на что угодно, лишь бы император обратил на него внимание, лишь бы подарил его ласковой улыбкой; но Петр упорно продолжал не замечать его. Всемогущий правитель государства, еще так недавно считавший себя наверху земного величия, даже со стороны теперь начинал казаться жалким: в нем клокотали и злоба, и гордость, и оскорбленное самолюбие, и страх — невольный и мучительный. Этот человек умел ладить с Великим Петром, умел обращать в самые страшные минуты грозный гнев царя в милость любящего друга, а вот теперь двенадцатилетний мальчик оказался ему не по силам!
«Да нет, этого быть не может, все это пройдет, только туча налетела, — успокаивал себя Меншиков, — разве в силах они раздавить меня! Нет, это невозможно!» — Он снова гордо поднимал свою голову и презрительно оглядывался на окружающих. Взгляды многих опускались перед ним: всем было как‑то неловко смотреть на него, все понимали его положение лучше, чем понимал он сам.
На бедной княгине Дарье Михайловне лица совсем не было; царская невеста, окруженная придворными женщинами, была, по обыкновению своему, ко всему равнодушна. Младшая сестра ее оказалась чем‑то необыкновенно расстроенной, но ее горе было другого рода. Она поведала его своему другу великой княжне Наталье: ее брак с принцем Ангальт–Дессауским расстроился.
Андрей Иванович Остерман всячески избегал встречаться с светлейшим князем, а при встречах строил самую умильную и печальную физиономию. Но теперь он уже не мог обмануть Меншикова: тот неопровержимо решил, что вся беда, главным образом, от Остермана.
— Что же это, наконец, — сказал он Андрею Ивановичу, — разве это возможно, что император ни разу не подошел к моей дочери, или она ему не невеста? Чего ты смотришь, воспитатель?
— Его величество так занят приготовлениями к вечернему празднику, так рассеян сегодня… Но я сейчас же доложу ему о легкомысленном его поведении; ваша высококняжеская милость, можешь быть спокойным, да ведь и государь‑то почти ребенок еще, можно ли с него так взыскивать!..
Меншиков ничего не ответил, а Остерман подошел прямо к императору и передал ему жалобу князя. Он, действительно, сказал, что Петр не должен пренебрегать своими обязанностями относительно невесты, но сказал это таким тоном, что нисколько не рассердил Петра.
— Андрей Иваныч, — ответил император, — поди и скажи от меня Меншикову вот что: скажи, разве не довольно, что я люблю ее в сердце, ласки излишни, а что касается до свадьбы, то ведь Меншиков знает, что я не намерен жениться ранее двадцати пяти лет. Поди и сейчас же передай ему слова мои.
Остерман немедленно исполнил приказ императора. Меншиков позеленел от злобы.
Вечером, во время маскарада, царская невеста явилась в костюме Минервы. Это ужасно раздражило Петра, так как и великая княжна Наталья была точно так же одета.
— Смотри, — громко сказал Петр, обращаясь к Долгорукому, — у нас две Минервы, но только одна из них фальшивая!
Наконец Петр счел своею обязанностью пригласить на один танец княжну Марию Александровну. Она не сделала ему никакого замечания, никакого упрека и упорно молчала, дожидаясь, чтоб он заговорил с ней.
— Зачем вы так оделись? — спросил император. — Разве вы не знали, что у нас еще заранее было решено моей сестре быть Минервой?
— Не знала, государь, — просто ответила княжна.
— Напрасно. Или вы думали, что к вам этот наряд больше пойдет? Может быть, вам кто‑нибудь и сказал это?
— Никто ничего мне не говорил, и мне решительно все равно, что идет ко мне и что нет, — тихо проговорила она.
— Это нехорошо, — засмеялся император, — ведь вы еще в старухи не записались. Вам надо быть прекрасной, хоть даже наперекор Создателю!
Вот до чего дошел Петр. Даже княжна, несмотря на все свое равнодушие, побледнела и едва не расплакалась.
— Зачем вы меня колете, государь? Если я вам не нравлюсь, оставьте меня, но я ничем не заслужила ваших насмешек!
Петр взглянул на нее: перед ним было длинное, противное ему лицо, но теперь на этом лице изобразилось чувство собственного достоинства, на глазах блестели слезы. У юного императора было доброе, славное сердце, только уж очень его раздражала, возбуждала ненависть ко всему этому семейству.
Ему вдруг жалко стало княжну, и он с откровенной, смущенной и ласковой миной попросил у нее прощенья.
— Я не хотел обидеть вас, простите, — прошептали его губы.
Княжна только пожала плечами, и до конца они не сказали друг другу ни слова.
— Что говорил с тобой император? — спросила у дочери Дарья Михайловна, как только это оказалось удобным.
— Он назвал меня уродом, матушка, — ответила княжна.
— Господи, да ведь это не может быть; зачем ты меня пугаешь?
— Ну, не такими словами, а сказал это самое. Бедная княгиня понурила голову и ушла из
Монплезира в глубь парка; она не могла больше владеть собою. Она все поняла, все угадала и для нее не оставалось никакой надежды. Она заметила даже, что не так уже заискивают перед нею. Пришел всему конец и ничего больше не поправишь… И глубже в парк спешила Дарья Михайловна. Она натыкалась на кусты, не замечала, как зацепляется и рвется о сухие ветки кружево ее платья; не замечала вечерней сырости, росы, мочившей ей ноги. Крупные слезы текли по щекам ее, смывая белила и румяна.«Что теперь делать, что делать?» — шептала она и решилась на последнее средство; обратиться к великой княжне Наталье. Она скоро нашла ее. Царевна тоже бежала от шума и искала уединения. И юное, безвременно отцветающее лицо Натальи Алексеевны, и старое, отцветшее лицо княгини были одинаково печальны и расстроены, и причина этого расстройства была одна и та же — юный император.
— Ваше высочество, голубушка моя, Наташенька, позволь сказать тебе слово, — проговорила в волнении Дарья Михайловна.
— Говори, княгиня, тут никто нас не слышит.
Великая княжна подняла на нее глаза и почти не узнала княгини.
— Дарья Михайловна, что с тобой? На тебе лица нет!
Княгиня не выдержала и заплакала.
— Матушка, золотая моя, хоть ты заступись за нас! Коли Александр Данилыч в чем виноват, — так мы неповинны! Сердечно люблю я вас всех и почитаю, за что же его величество так немилостив, за что обижает он мою дочку? Заступись, царевна, замолви ласковое слово. Не люба Машенька его величеству, так и не надо. Все еще поправить можно — не обвенчаны, а за что же обиды, за что погибель?!
Великая княжна взяла Дарью Михайловну за руки и грустно на нее глядела.
— Эх, княгиня, уж и не знаю, могу ли помочь я этому. И мне, пожалуй, не лучше твоего — не больно ведь слушает меня братец, у всех у нас много горя! А насчет княжны Марии я скажу тебе: и нельзя винить братца — насильно мил не будешь.
Так и не дождалась ничего бедная княгиня; последняя надежда ее рушилась, никто за них не заступится.