Иной раз где-то высоко-высоко жужжат пчелы — и опять все тихо, и только церковный благовест, разливаясь в тихом летнем воздухе, нарушает тишину эту, наводя на душу не то грустное, не то сладкое чувство.
Много, много часов в эти годы провел здесь Александр у забора на своем сене, много всяких дум здесь он нашел и остановил.
Бывало, мысли наплывают со всех сторон, обгоняют одна другую — на коленях книги, в руках карманный ножик, — и, сам почти того не замечая, вырезает Александр этим ножиком на заборе свое имя, вырезает его и так и этак, а потом, коли не понравится, совсем срежет и высверлит он вырезанные буквы. И некому попенять ему, что как же это он забор, да еще и чужой, портит…
Кончилось в пять лет тем, что продолбил-таки Александр доску, а когда оказалась она продолбленной да засквозила — сам он себе подивился: зачем такую глупость сделал. Решил он даже позвать плотника и велеть ему заделать дыру. Но решение это как-то все забывалось, а затем мало-помалу явилась привычка, время от времени лежа на сене, заглядывать в это отверстие. Глядеть-то там, конечно, не на что: за забором такие же кусты, такие же листья… Но все же иной раз и это — развлечение.
Так проломленная доска в заборе и осталась. Александр уже совсем вырос, не похож на прежнего, от былой жизни ничего не осталось. Да и не вспоминает он никогда свои детские и отроческие годы, полный живыми, новыми интересами.
— А слышал ты, Алексаша, — как-то сказала ему мать, — ведь соседи-то наши опять на Москву приезжают…
— Нет, не слыхал! — равнодушно ответил он.
— Как же, как же, золотой мой, уж и обозы пришли из Переяславля, людишек ихних много наехало, через неделю, говорят, и сами будут… Эх, начнутся у нас опять всякие враждованья!.. Отец-то как узнал, осерчал совсем… И-и, не приведи Господи… Как хватит по столу кулаком! «Возвращается, говорит, мой ворог лютый. Ну, несдобровать ему, так либо этак, а вымещу я старую обиду»… Вот оно что, Алексашенька!
— А дочка-то их, Настя, уж заневестилась, — прибавила Антонида Галактионовна иным тоном, — который ей теперь год-то, дай Бог памяти… шестнадцать либо семнадцать, полагать надо. Помнишь ты, чай, Настю, Алексаша?
— Помню, помню, — опять-таки совсем равнодушно ответил Александр.
Какое ему дело до Чемодановых, до Насти? Своего дела всякого у него много. Вот только чего это отец старую вражду поднимать хочет, совсем это нехорошо. Ну, да отца не переделаешь, каким он есть, таким и останется.
И Александр позабыл думать о Чемодановых и их приезде.
Весть, сообщенная Антониде Галактионовне, оказалась верной. Чемоданов уже давно соскучился в Переяславле, его тянуло снова в Москву, свычаи и обычаи которой он сильно любил, так как здесь ему было больше простору.
В первое время своего воеводства он находил, что лучше быть первым в деревне, чем последним в городе; но теперь ему уже хотелось быть если не первым, то из первых в городе. Захотелось ему получить большое и видное положение на Москве. Воеводская его служба царскому величеству была известна, и он раз даже получил царскую грамоту самого милостивого содержания.
Время от времени он напоминал о себе и обращался к благоприятелям, прося их приглядеть ему в Москве изрядное местечко, какого он заслуживает своим радением.
«А в Переяславле, на воеводстве, мне не сидится, — писал он, — все тихо, слава Богу; что надо было привести в порядок, то я привел, а ныне чувствую большую склонность к царскому посольскому делу».
Благоприятели в ответ ему отписывали о том, о другом, о третьем и о посольских делах, между прочим, но тем это и ограничивалось. И вот решился Чемоданов на риск, решился сам отказаться от воеводства, приехать снова в Москву и, уже не полагаясь на друзей, которые только на обещания падки, самолично хлопотать за себя перед сильными людьми и царем. Как несколько лет тому назад он мечтал о воеводстве, так мечтал теперь о посольском деле. Оно так согласовывалось с его важностью. Он уже ясно представлял себе, как будет послан с царской грамотой, всякими подарками и тайным государевым наказом к полякам, либо к шведам, либо к самому турецкому султану. Как он будет стоять за государевы интересы, с каким торжеством после удачного окончания посольства будет возвращаться на Москву и как царь его будет за это жаловать.
Так и вернулся Алексей Прохорович с женою и дочерью, поселился в своем доме, повидался со всеми нужными людьми, представлялся и царю, был им благосклонно принят, доложил ему красно и обстоятельно о состоянии Переяславского воеводства и затем бил челом за его службишку дать ему работу в посольском приказе, ибо к этой работе влечет его сердце.
Просьба его была уважена, и он уже надеялся, что по тревожному времени, требовавшему постоянных сношений с соседними государствами, его немедленно же выберут в послы. Но покуда такого назначения не состоялось.
Старые враги, Чемоданов и Залесский, не раз уже встречались друг с другом и каждый раз повертывались друг к другу спиной. Вражда, совсем уснувшая во время разлуки и в том и в другом, теперь снова разгорелась, и оба они придумывали, чем бы насолить друг другу. Но пока такого случая не представлялось. Владения их соприкасались только в одном месте, именно там, где был воздвигнут теперь высокий забор и куда никто, кроме Александра, не заглядывал. Дворы их выходили на две различные улицы.
XVIII
Чемоданов приехал в конце лета. Александр, не думая и не помышляя о соседях, продолжал в хорошую погоду забираться на свое любимое местечко на сено и проводить там целые часы за чтением. Хотя и приехали соседи, но тишина и уединение у забора не нарушались ничем. Сад у Чемодановых был огромный; быть может, там, ближе к дому, его теперь и расчистили, но в эту сторону все же никто не заглядывал. Сколько раз ни прикладывал Александр глаз к прорезанной им доске, он ничего нового не видел по ту сторону.
Но вот однажды, это было уже к концу августа, лежа по обычаю на сене, ухом почти у самого отверстия, расслышал Александр за забором какой-то шорох. Он повернул голову и стал глядеть. Шорох приближается, есть кто-то там, за ближними кустами, кто-то раздвигает ветки — и вдруг, в двух шагах от себя, по ту сторону забора, он видит стройную фигуру девушки. Он глядит не шелохнувшись, затаив дыхание… Юное розовое личико с большими черными глазами, все дышащее свежестью и здоровьем, пышные складки кисейной рубашки вздымаются на высокой груди, голубой шелковый сарафан охватывает гибкий и стройный стан, длинная, темная, перевитая лентой коса спускается до колен. Девушка оглядывается. Что выражается в лице ее — сразу разобрать трудно: любопытство, сожаление о чем-то… Бог ее ведает!..
Вот она склонилась, опустилась на колени на траву, и теперь уже видно ясно, что по лицу ее скользнуло тайное неудовольствие, грусть, досада. Да, она недовольна, чем-то очень недовольна, так недовольна, что того и гляди заплачет.
Это неожиданное и милое видение совсем очаровало Александра, он сразу все вспомнил, узнал в этой склонившейся в двух шагах от него прелестной девушке свою маленькую подругу и, не помня себя, неудержимо воскликнул:
— Настя!
Она так вздрогнула, что даже схватилась рукой за сердце, даже нежная краска сбежала со щек ее. Она не шевелилась, чутко прислушиваясь.
— Настя! — еще раз крикнул Александр.
Она опять вздрогнула, и в лице ее, быстро, быстро сменяя друг друга, промелькнули всевозможные ощущения. Тут был и ужас, и страх, и изумление, и стыд, и радость. Она глядела перед собою и уже не могла теперь не заметить, откуда идет этот голос. Она уже увидела отверстие в заборе… да и как это не заметила его сразу? Что же ей делать? Бежать, скрыться — это была первая мысль, когда мысли явились. Это было первое движение, когда она получила способность двигаться. Но она не убежала, не скрылась.
— Кто же это зовет меня? — проговорила она замирающим голосом.
— Я.
Александр уже справился с собой. Он уже был таким, каким знали его и товарищи, и учителя-монахи, и Федор Михайлович Ртищев, то есть смелым, бойким, находчивым.