Впрочем, такой взгляд был на руку Залесскому. Чем меньше к нему обращаются, тем больше у него досуга. Страх он не любил эти разговоры о делах, в которых почти ничего не смыслил.
Зато с каждым годом он начинал все больше и больше любить другие разговоры, разговоры о делах церковных, о всяких новшествах, вводимых царскими любимцами — Морозовым, Ртищевым и Никоном. В Никите Матвеевиче развилась, быть может, с помощью заседаний в приказе и тамошних периодических «мне к этому делу руки не прикладывать!» потребность в упорном стоянии на своем. А тут еще поп Савва со своими доводами…
И кончил Залесский тем, что глубоко убедился в великом зле от новшеств и в том, что истинной церкви Христовой грозит погибель. В последние два-три года у него только и разговору было что о новшествах, и он даже иной раз бывал крайне неосторожен, вредил себе и ссорился с людьми очень нужными. Эти разговоры о новшествах и словесный протест против них составляли теперь всю суть его жизни. Эти разговоры и сопряженное с ними волнение доставляли ему даже наслаждение.
Антонида Галактионовна хотя благодаря духовнику и разделяла взгляды своего супруга, но ощущаемого им наслаждения и интереса не испытывала, а, напротив, испытывала глубокий ужас и отчаяние. С некоторого времени она убедилась в близком светопреставлении и каждый раз, после посещения попа Саввы, не спала по ночам, дрожа от страха и ожидая — вот-вот сейчас — всяких ужасов «Содома и Гоморры и соляного столба», как она говорила.
Все у нее из рук валилось, все бессознательно теряло прежний смысл и значение. Даже хозяйство не интересовало ее как прежде. Она иной день по целым часам сидела неподвижно на одном месте, устремив глаза на киот с образами и не замечая ничего окружающего.
Впрочем, хозяйство не особенно теряло от такого ее настроения. Это хозяйство заведено было раз и навсегда и, как заведенная машина, шло само собою, то есть, собственно говоря, беспорядок был такой, что большего нечего было и опасаться. Ярославские вотчины давали в изобилии всякого продовольствия. Оттуда ежемесячно прибывали и запружали широкий двор бесчисленные подводы со всякой живностью, мукой, крупой, медом, маслом и овощами.
Глядя на эти верхом нагруженные подводы, можно было дивиться — куда это все исчезает с такой быстротою. Но дело в том, что у Залесских в строениях, окружавших хозяйские их хоромы, помещалось около сотни холопей, людей всякого возраста и пола, неизвестно зачем проживавших и неведомо что делавших.
Но иначе было невозможно. Человек восемьдесят, девяносто челяди — это еще очень мало. Вон У Милославского семьсот дворовых, да и у других всех бояр не меньше. Притом же не Бог знает как и дорого стоит эта челядь; продовольствие свое, не покупное, а больше ничего и не надо.
Живут эти люди в людских пристройках, в тесной куче, спят вповалку, одеваются почти что в лохмотья. Войти в их жилье, так свежий человек задохнуться может от смрада и грязи. Но где достать такого человека? Из чужих земель его придется выписывать, а у себя не найдется, ибо люди своей грязи не замечают, своего смрада не чувствуют.
Не очень-то уж больно чисто и просторно и в хозяйских хоромах. Хоромы эти маленькие-премаленькие, низенькие-пренизенькие. Проветрены они плохо, и от частых постов сохранился всюду такой промозглый рыбий запах, что его ничем не выкуришь, никак не выветришь.
Так живут все русские люди. Ну, конечно, во дворце царском иное, а особливо в последнее время, с тех пор, как дворец выстроен заново. Там палаты куда просторнее прежних, куда великолепнее. Там заморское убранство, там этой самой рыбкой только чуть-чуть попахивает. И у ближних людей царских завелись по домам новые порядки, да много ли таких домов: два-три и обчелся.
V
С переездом семьи на Москву жизнь Алексаши изменилась. Деревенской воли, деревенского простору здесь уже не было. Но зато явилось много нового. Новые лица, новые впечатления, новые разговоры в доме. А тут вдруг отец, до последнего времени как-то не замечавший мальчика, обратил на него внимание и заметил, что он «ишь ведь вытянулся, отца скоро перерастать станет, пора за ученье приниматься».
Никита Матвеевич видел, что все теперь своих детей обучают не только грамоте, но и всяким наукам неведомо каким, каких он отродясь и названий не слыхал. Ну, до наук-то еще далеко, а грамоте малышку выучить надобно. И засадили Алексашу за букварь. Антонида Галактионовна по этому случаю призывала отца Савву, молебен служила и горько-прегорько плакала. В учителя был взят, по указанию того же Саввы, приходский дьякон.
В первые дни ученья Алексаша, несмотря на свои четырнадцать лет, ревел благим матом, так ему казалось дико сидеть на одном месте и повторять за дьяконом неведомо что. А не повторишь, дьякон сейчас же ухо, да не в шутку, а взаправду так дернет, что инда искры из глаз посыплются.
Но это было только в первые дни. Мало-помалу Алексаша смирился, понял, не столько разумом, сколько ушами, что ученье это неизбежно, что хотя мать, слушая его жалобы, и причитает над ним, и слезы проливает, а все же поделать ничего не может, потому что отец каждый раз, как увидит дьякона, так и наказывает ему:
— А ты его не балуй! Коли что не так, за уши его хорошенько, за уши, да в затылок, без этого нельзя!..
Алексаша решил сделать так, чтобы не приходилось дьякону на него жаловаться и стыдить его неразумением. Стал он вслушиваться в то, что учитель говорил ему, и сам даже удивился, как вся эта премудрость, еще так недавно казавшаяся ему непостижимой, вдруг выходить стала и простой, и понятной.
Не прошло и месяца, дьякон расхваливал его Никите Матвеевичу:
— Разумник у тебя растет, батюшка Никита Матвеич, все понимает, далеко может пойти в учении…
Через год времени Алексаша читал исправно и писал так, что отец, глядя на его писание, только головой качал, не понимая, откуда все это берется. Ведь вот он сам, хоть убей его, а таких премудрых закорючек ни за что не выведет!
Дьякона наградили всякою живностью в избытке, холста ярославского дали ему безо всякой скупости, денег целый рубль сверх положенного, и ученье Алексаши было, по-видимому, окончено. Но сам он уже приохотился к ученью. С помощью дьякона он раздобыл себе несколько книг, рукописных и печатных. Не только Никита Матвеевич, но и человек гораздо более его грамотный не понял бы сразу, о чем таком говорится в этих мудрых книгах, такое в них заключалось смешение предметов и таким изумительным языком они были написаны. Однако Алексаша, разбираясь в них по целым часам, мало-помалу понял их сокровенный смысл или, вернее, на основании темного текста сделал немало догадок.
Прежде весь его мир заключался в том, что он вокруг себя видел, теперь он знал многое множество такого, чего он не видит и не может видеть. И все это многое множество недавно еще для него не существовавших вещей, на которые в книгах были неясные указания, его глубоко заинтересовало. Неизвестно чем бы он кончил и какую бы пищу нашла его любознательность, если бы судьба не подготовила ему встречу, получившую первенствующее влияние на всю дальнейшую судьбу его.
VI
Как-то раз, в отсутствие отца, Алексаша сидел за одной из своих любимых книг в приемной палате. Он так углубился в чтение, что не слышал, как к дому их подъехал кто-то, как громкий мужской голос в сенях спрашивал, у себя ли хозяин, как гостю отвечали, что Никиты Матвеевича нету, но что с минуты на минуту он должен вернуться.
Дверь в приемную скрипнула, и когда Алексаша поднял глаза, то увидал перед собою незнакомого человека. Он сразу понял, что перед ним гость не простой, а, должно быть, важный, один из тех, какие теперь время от времени к отцу заглядывают и каких отец принимает с низкими поклонами и с великою честью.
Гость был человек еще молодой, среднего роста, крепкого сложения. Бархатный кафтан темно-синего цвета с собольей опушкой обрисовывал широкие плечи, высокую грудь и стан, еще гибкий, еще не успевший раздаться и разжиреть. Лицо гостя, не отличаясь особой красотой, было приятно. Глаза ясные и быстрые; небольшая русая бородка окаймляла его несколько бледные щеки.