— Что и говорить, — отозвалась она, — человек Иван Михайлыч нехороший, о нем еще, кажись, никто добрым словом не обмолвился… да и нрав у него, говорят, крутой, зверь зверем с домашними… А тебе только что же до этого, Санюшка, ты не девица, не к нему в дом пойдешь, а у него из дома возьмешь жену, так тебе-то что до него!.. А они люди в силе… и притом отец так решил, значит, так оно и быть должно.
Александр встал с лавки и начал ходить по комнате.
— Матушка, ну, да и это оставим… Дочь его, невесту-то, ты видела?
— Как же, золотой мой, видала, видала: девица скромная.
— Да ведь и я ее видел! — воскликнул Александр. — Видел я ее намеднись в Коломенском на зрелище!.. Ведь она из себя дурная!
Антонида Галактионовна задумалась.
— Ну да, — помолчав, выговорила она, — неказиста девка, это точно, и притом одним глазом косит… Сбоку смотришь — ничего, а коли лицом к лицу — ан один глаз и гуляет, так и гуляет, все будто подмигивает да на угол показывает…
Александр, несмотря на серьезность своего положения, громко рассмеялся.
— Однако, матушка, ты мне хорошо мою невесту описываешь!.. После таких слов не особенно она привлекательной кажется.
Антонида Галактионовна смутилась.
— Да что, Санюшка, что правда — то правда… только вот как я тебе скажу: ты об этом не думай, на лицо не смотри, с лица не воду пить. Поверь матери: супружество такое дело — хорошо лицо, дурно ли — все одно приглядится. А неказиста жена, так всякую ласку вдвое ценить будет… Лицо — последнее дело, был бы нрав добрый, да телом была бы здорова… Уж коли отец сказал, так и мне говорить запрету нет — ведь мы это дело с Матюшкиньши давно ладим. Ну вот, я и доподлинно все как есть про Наталью, про невесту, узнала… и от себя засылала стороной разведывать, и сама глядела в оба. Верь мне, дитятко, девица хорошая, кабы что неладное, так я бы так тебе не говорила, не брала бы греха на душу. Я тебе не погибели хочу, а добра. Всего и есть нехорошего, что лицо… да вот глаз бегает… Ну, по весне веснушек много высыпает — только ведь зимой они наполовину сходят… Рыжевата — это тоже, зато коса длинная-предлинная и густая — сама расплетала… И верь ты мне, в таком деле лгать не стану, здорова она, крепка, никаких болезней за ней слыхом не слыхано сызмальства… Словом, девица как девица, никто ничего сказать не может. А лицо, опять говорю, — с него не воду пить… Так-то, дитятко, уж ты отца с матерью послушай, добра они тебе желают. А главное дело — не иди против отца, у него это крепко засело, и он не отступится, не тебе с ним тягаться. Ты его еще не знаешь, да и не дай Бог тебе узнать, что он за человек!..
— Нет, не бывать этой свадьбе, — сам того не замечая, вслух решил Александр.
Антонида Галактионовна всплеснула руками.
— Санюшка, золотой ты мой, ненаглядный, жемчужный мой, не томи ты меня, да и себя пожалей, ишь ты какое слово сказал — не бывать!.. Быть-то оно будет, а в гроб ты меня заранее уложишь от одной боязни…
— Ну, а если у меня у самого есть другая невеста на примете, любимая, желанная? — вдруг воскликнул Александр в порыве неудержимого чувства.
Антонида Галактионовна поднялась с лавки, на лице ее изобразился ужас. Она бросилась к сыну, силясь закрыть ему рот рукою.
— И не говори, и не говори! — отчаянно шептала она. — Коли отец это услышит… да это что ж такое!.. Боже, этого еще недоставало! Погубил… погубил… совсем погубил и меня и себя… Святые угодники!
Она схватилась за голову, заметалась, наконец, упала на лавку и зарыдала.
Александр забрал шапку и, почти себя не помня, выбежал из дому.
XII
Майский вечер был тих и ясен, теплынь и свет безоблачного неба стояли над Москвою. Недавние дожди омыли извилистые московские улицы, горячее солнце подсушило грязь, но еще не успело превратить ее в пыль. В безветренном воздухе был разлит душистый запах кустов сирени, наполнявших бесчисленные сады и свешивавших через заборы свои лиловые и белые ветки.
Александр, выйдя из дому, спешил по направлению к Кремлю. Он то и дело сходил с досок, окаймлявших по обеим сторонам улицу и дававших единственную возможность ходьбы в грязное время.
Но теперь, так как не было ни грязи, ни пыли, а многие из дощатых настилов находились в таком состоянии, что по ним можно было только пробираться с великой осторожностью, Александр предпочитал, где только представлялась возможность, идти посреди улицы.
Движение в этот час все еще было значительно, время от времени встречались бесконечные обозы, запружавшие всю улицу, и тогда поневоле приходилось снова возвращаться на деревянные настилки и совершать на них гимнастические упражнения, сохраняя равновесие и ежеминутно помышляя о том, как бы не сломать себе ногу, не завязнуть между двух проломленных досок.
Приходилось неизбежно сталкиваться с каждым прохожим и останавливаться, обоюдно изыскивая возможность разойтись подобру-поздорову.
При большем нетерпении и спешке, изображавшихся как в выражении лица Александра, так и в его движениях, он бы жестоко проклинал и изрытую тесную улицу, и эти опасные, мучительные деревянные настилки, и эти бесконечные обозы, управляемые во всю глотку оравшими мужиками, и прохожих, стремившихся зря, кто как мог, не придерживаясь правой руки. Но Александр знал, что ведь иначе быть не может, что улица как улица и как же ей быть иною. А потому он смирял свое нетерпение и осмотрительно действовал ногами и руками, прокладывая себе дорогу.
Наконец он выбрался из узкой улицы, очутился на площади и пошел к Кремлю.
Он спешил к Федору Михайловичу Ртищеву, который в это время, как он знал, непременно должен был там находиться.
Александр уже не в первый раз совершал этот путь, а потому и не страшился трудности проникновения во дворец царский.
Постороннему человеку попасть туда почти не было возможности. Царские сторожа никого бы не пропустили, но Александр уже не был посторонним человеком. Хотя он и не занимал никакой при дворце должности, но его там знали как одного из самых близких людей к Федору Михайловичу Ртищеву, частенько приходившего к царскому постельничему. Почти все дворцовые ходы и выходы были ведомы юноше. Он отвечал на каждый оклик именем Ртищева, и это имя прокладывало ему дорогу.
Вот он уже достиг причудливого, широко раскинувшегося здания дворца. Он поспешил к одному из многих крылечек, ведших в разные части царских покоев.
Федор Михайлович, как и был уверен Александр, находился во дворце. Александр прошел с десяток узеньких, но светлых коридорчиков, пол которых был густо посыпан красным песком, и наконец очутился в знакомой ему палате, составлявшей дворцовое помещение Ртищева.
Палата эта была невелика, но вовсе не походила на такого рода жилье русских людей того времени. Она носила на себе совсем чуждый московским нравам характер, и если бы в правом углу не киот с образами, в богатых ризах и с горевшей перед ними лампадкой, — палату эту можно было бы почесть каким-нибудь уголком иноземного замка, обитаемого «ученым немцем».
По стенам стояли высокие шкафы, наполненные книгами, а в промежутках между ними висели ландкарты. У окон стоял большой стол, тоже заваленный книгами, бумагами, чертежами, толстыми исписанными тетрадями.
Перед столом, в неуклюжем огромном кресле с высочайшей спинкой, сидел Федор Михайлович Ртищев с большим карандашом в руке. Он был углублен в чтение лежавшей перед ним тяжелой книги и то и дело отмечал карандашом на ее страницах.
Время положило свою печать на Ртищева. Он уже не был теперь тем стройным и моложавым человеком, каким его несколько лет тому назад в первый раз увидел Александр. Ртищев раздался в ширину, как-то даже несколько сгорбился, волосы его поредели и уже серебрились кое-где сединою. На лбу легло несколько морщин.
Но лицо его, теряя последние следы молодости, еще больше выигрывало в привлекательности. В нем все больше и больше светился ясный разум. Выражение спокойного величия и открытой приветливости не могло не поражать каждого, кто видел лицо это.