И стал изумляться Артамон Сергеевич, как это он тогда не сообразил, что писать царю и жаловаться — бесполезно, что его письма не выйдут из рук Милославских, будут для них предметом злорадного зубоскальства.
Действительно, матвеевские письма со смехом читались и перечитывались в тереме да у Милославских. Царю их не показывали — знали, что если покажут, так Артамон будет оправдан; уж больно красно он расписывает, да и хитрости в его оправданиях немало. Вишь, как оправил себя по захаркиному делу:
«Перед твоими боярами, — писал Матвеев, — Захарка спрашиван и пытан и сказал, что в то время, как я с дохтуром Стефаном и Спафарием читал книгу, он, Захарка, за печью уснул и захрапел, и будто я, услышав его храпение, схватил его за волосы и толкнул через порог; но он ничего не сказал с пытки о приходе злых духов: ясно, что вор Давыдка это выдумал. А хотя бы Захарка и сказал, что видел злых духов, то верить нечему: надлежало бы допросить его, как он нечистых духов мог видеть. Каков их образ? И почему он знает образ духов нечистых, а вор Давыдка почему не сказал, что мы читали в черной книге и какие дела и какие слова слышал он в чтении? А чему меня и сынишку моего Спафарий учил?.. У карлы Захарки два ребра переломаны, но переломал их ему Иван Соловцов, с которым он играл, и не от моих побоев он был болен. Злые духи сказали, что „есть у вас в комнате третий человек“, то есть Захарка; но сам Захарка показал, что трое нас читали черную книгу: я, доктор Стефан и Спафарий, и я не знаю, кто очелся — духи ли проклятые, низверженные, или вор Давыдка и карло; четырех человек считают за три. Захарка сказал, что спал за печью, а у меня в палатишке за печью спать нельзя — две стороны у печи свободны, третья печью приделана к самой палатишке и промежутка нет, а четвертая стена — у той печное устье. Захарка же сказал, что он спал и храпел. Как спящему человеку возможно слышать, кто что говорит? Или человеку храпение свое слышать? Спафарий меня не учил не только что богопротивному чему-нибудь, но и ничему: не до ученья было в ваших государских делах, а сынишку моего учил по гречески и по латыни, литерам малые части…»
«Хитер черт Артамошка!» — порешили Милославские и припрятали эту челобитную подальше от глаз царских.
Но чего ж теперь думать обо всем этом? — все печали прошли бесследно… Артамон Сергеевич снова окружен почетом; его ждет в столице во дворце царском первое место. Теперь он вдоволь в свою очередь может насмеяться над врагами своими, может сторицею заплатить всем Милославским. Но не о месте думает Матвеев… Конечно, отнимет силу у врагов своих — это необходимо для государства, для царя Петра Алексеевича, ибо теперь враги Матвеева в то же самое время и враги царские. Но не станет он издеваться над ними, как они над ним издевались, — не подобает это христианину…
На этих мыслях совсем было успокоился Артамон Сергеевич, даже засыпать стал. Но в полусне представился ему бледный образ покойного Федора, и снова старый боярин раскрыл глаза и начал шевелиться и кряхтеть на мягкой перине.
Горькое чувство опять запало ему в душу — так и умер царь, не примирясь с ним, считая его врагом своим… его врагом!
И опять вспоминались старые походы, когда не щадил он жизни своей на службе царской.
Вот помнится ему, как ратные люди пошли из-под Львова и пришла тогда самая нужда: отец с сыном, брат брата мечут. И пришел голод и холод. Солдаты, стрельцы, дворяне побросали в степи пушки, припасы все ратные и разбежались; боярин Бутурлин пошел скорым походом. Один только Артамон Сергеевич остался в степи с побросанными пушками и запасами да с людьми немногими. Впряглись они все сами тогда под пушки и все пятьдесят девять пушек и с запасами на своих спинах доставили до Белой Церкви и до Москвы.
А вот под Конотопом великий упадок учинился государским людям, и отступили воеводы к Путивлю, так кто, как не он, Матвеев, строил тогда путь и обоз и в целости доставил в Путивль!.. Но разве это одно? И не упомнит Артамон Сергеевич всех служб своих — и в походах, и в посольском приказе. Все, на что стоит теперь посмотреть в Москве, все, чем можно похвастаться перед иноземцами, — все это его рук дело… А его обвиняют в разных делах непотребных; обвинили даже в грабеже и мздоимстве, когда он может, не краснея, дать отчет в каждой нажитой им копейке…
«Но Бог с ними, Бог с ними! — шептал старик. — И в обидах был, в тесноте и голоде, так не роптать старался, а теперь-то что же? Теперь нужно благодарить Бога».
Он стал шептать слова молитвы и незаметно уснул сном глубоким.
Только рано утром выехать в Москву не удалось: восстав от сна, Артамон Сергеевич плохо себя почувствовал, может, с отвычки, с плохой пищи, какая была у него в заключении, покушал чего-нибудь лишнего; пришлось отложить отъезд до вечера.
Но Матвеев скоро начал раскаиваться в своем решении. Пришли к нему из Москвы несколько человек стрельцов и рассказали, что у них там деется; рассказали, что бунт совсем готов и не сегодня-завтра вспыхнет.
Матвеев вскочил в ужасе и негодовании.
— Что ж это я, ведь еще не умер! Небось, я так доехал бы. Нечего больше медлить!.. Запрягать лошадей… скорее едем!.. Уничтожу бунт или положу жизнь за государя, чтоб глаза мои на старости лет большей беды не увидали!..
Сейчас же начали собираться и скоро вьгехали. Но день задался знойный, очень быстро ехать было трудно и до Москвы добрались только к вечеру.
С невольным трепетом подъезжал Артамон Сергеевич к своим хоромам. Видит, ворота стоят настежь… большой двор травой зарос — выполоть ее не успели — а на дворе люду всякого видимо-невидимо. Колымаги, верховые кони со множеством стремянных, вершников, слуг… Видно, много сюда важных гостей понаехало.
Вошел Артамон Сергеевич в хоромы и со всех сторон окружила его толпа бояр, окольничих, сановников, всех чинов воинских начальников. Все наперерыв друг перед другом спешили приветствовать вернувшегося боярина, о котором еще несколько дней тому назад никто и не думал.
Все поздравляли его с благополучным приездом, безбожно льстили ему и лгали, клянясь, что ежечасно помышляли о нем, молились за него Богу, ждали не дождались его возвращения. В числе присутствовавших было немало и приверженцев Милославских, они явились для того, чтобы все выведать, выслушать, что будет говорить Матвеев и подробно донести о словах его в терем. Не было только в палатах Артамона Сергеевича боярина Ивана Милославского — тот продолжал больным сказываться.
Нерадостно становилось на душе у Матвеева.
Расспросив обо всем, что в Москве творится, догадавшись и сам о многом, он убеждался с каждой минутой все яснее и яснее, что приехал на трудное, тяжкое дело.
Рвалось его сердце поскорей к царице Наталье, но теперь было поздно, пришлось отложить посещение дворца до следующего утра.
Ранним рано поднялся Артамон Сергеевич и поехал в Кремль. Там его встретили с восторгом неописанным.
Царица бросилась ему на шею, обнимала его, целовала, заливалась слезами, спешила обо всем рассказать, передать все свои опасения, узнать от него, что он думает о том, о другом! Как он намерен поступить? Что нужно делать?
Никто и не хотел скрываться, что на него одного у них вся надежда, что он теперь здесь хозяин и все будут его слушаться, беспрекословно исполнять его приказания.
Выбежал к Артамону Сергеевичу и царь Петр, не дождался, чтобы старик поцеловал его руку и поздравил его на царстве, крепко обнял своими детскими, но уже сильными ручонками шею боярина и называл его дедушкой, и целовал, и смеялся.
— Ах, дедушка, — говорил Петр. — слава Богу, что ты, наконец, приехал, а то без тебя так было страшно! Матушка все плачет, убивается; дядья все головы повесили; стрельцы приходят на двор, буянят… Вон вчера матушка укладывала меня спать, так плачет, говорит слова такие страшные, что будто бы хотят убить меня, — да, вишь ты, не даст она меня никому в обиду! Только где же ей, дедушка, защитить меня — я скорей защищу ее, а вон ты теперь приехал, так точно защитник. Вон смотри, вишь, матушка уж и улыбается! Авось, теперь плакать перестанет. А то, глядя на нее, и мне самому все плакать хотелось. Нет, теперь мы больше не будем плакать, теперь мы с тобою, дедушка, дело начнем делать, стрельцов усмирять будем, ведь да, ведь правда? Ведь мы усмирим их?..