X
Долго шла Люба, неся на плечах Николая Степановича и не замечая усталости. Она не плакала. Только все лицо ее так изменилось, что его и узнать было невозможно. Люба уже не казалась теперь семнадцатилетней девочкой. Как будто десяток лет, страшных и мучительных, в нескольких часов пронесся над нею.
«Боже, неужели он умрет?» — шептали ее пересохшие губы. — «Нет, нет… быть не может!.. Господи! Не попусти!.. Ведь вот сердце не бьется, а кровь так и хлещет из раны…»
И Люба не знает, как надо унять кровь, не знает, что необходимо перевязать рану. Иногда ей кажется, что есть еще признаки жизни в теле ее друга, иногда вдруг послышится ей слабое биение его сердца, но она не знает, его ли это сердце бьется, или она только слышит стук своего собственного, которое разрывается в груди ее. Он еще не холодеет. Она не раз прощалась с покойниками, она помнит этот особенный, страшный ледяной холод — так нужно бежать скорее, скорее подальше… Скрыть его куда-нибудь, чтоб не отняли!
— Это бывает! Бог даст, очнется, — говорит черный арап и мочит водою голову Николая Степановича.
— Ну, успокойся, успокойся, красавица, — обращается он к Любе. — Кто это — брат твой али милый? Видно, крепко ты его любишь, да и силы в тебе немало. Кто это его так? За что? Откуда несешь его?
— Да из Кремля, чай, слышал… — отвечает Люба. — А погубили его за то, что своих стрельцов останавливал, как те убивать начали боярина Матвеева.
Произнося эти последние слова, Люба вскрикнула и невольно отшатнулась — что-то страшное сотворилось с черным человеком. Его глаза вдруг расширились, показывая огромные белки, все лицо исказилось, мучительный стон вырвался из груди его. Он схватил себя за голову.
— Кого? Как ты сказала? Какого боярина?
— Матвеева, — прошептала Люба.
— Матвеева! — повторил он отчаянным голосом. — Где он? Где… жив?
— Нет, его убили… в куски искрошили.
Черный человек упал на землю, продолжая стискивать себе руками голову, и горько, горько заплакал, как малый ребенок.
Люба, смотревшая на него сначала с недоумением, вдруг почувствовала к нему большую жалость.
— Что ты, голубчик? О чем плачешь? — спросила она. Он очнулся и растерянно взглянул на нее.
— Плачу… нет, мне не плакать надо — мне умирать теперь надо! — проговорил он. — Артамон-то Сергеевич — ведь это господин мой, мой благодетель! Неотлучно пятнадцать лет я был при нем: и в радости и в горе ему сопутствовал… Еще ребенком был я, как он купил меня. До него я был у злого человека, тот бил и терзал меня ежечасно… А он-то, мой добрый боярин, ни разу и руки на меня не поднял. Ни разу и дурного слова не слыхал я от него. Он сам, сам учил меня уму-разуму, сам дал уразуметь мне величие Божие, познать Христа Спасителя, окрестил меня в веру православную, был моим восприемником, награждал меня, раба недостойного, всячески, как был он в счастьи. А попал в немилость, выслан из Москвы был, так я не отстал от него. Знаю все обиды, все тесноты, голод и холод, которые терпел он. Бывало тяжело ему: и сердце-то болит, и тело-то болит — мы в Пустозерске были — а ни разу он, голубчик, не возропщет, ни разу-то не сорвал сердце на рабе своем. Призовет меня, бывало, к себе, скажет: «Ну что, Иванушко, плохо нам жить с тобою, да, видно, уж доля моя такая, а ты-то за что терпишь? Оставь меня, Иванушко. У самого меня теперь мало денег, а все же тебе на дорогу хватит, возвращайся в Москву, там тебя мои благоприятели не обидят, примут». Брошусь я ему в ноги, целую его ручки, говорю: хоть на самое дно адово пойдешь ты, так и я за тобой, ты в огне будешь гореть, и я в огне буду гореть. А он-то меня, раба черного, поднимает, целует, а сам плачет…
Тут новые рыдания прервали речь негра. Он опять кинулся на землю и рвал на себе волосы, и стонал, и метался…
Люба не знала, что делать; наконец он приподнял свою голову и продолжал мучительным шепотом:
— Вот приехали мы в Москву, он радуется, и я радуюсь. Только чуяло нынче мое сердце беду страшную; как выехал боярин из дому, так я места себе не мог найти, а теперь вот взял да и пошел в Кремль — слышал, что там стрельцы буянят… Но такого, ох, такого и в мыслях не было!.. Убили окаянные, на части растерзали боярина, что же я теперь буду делать? Так пойду хоть в последний раз взгляну на него, хоть слезами оболью его мертвую голову…
— Нет, не ходи, голубчик, — сказала ему растроганная Люба, — все равно тебя не впустят, только убьют задаром. Уж и сама не знаю, как я-то оттуда выбралась; у всех ворот караулы наставлены… Убьют, говорю.
Негр сидел неподвижно.
— Ладно, — сказал он, — и то правда, нельзя мне умирать теперь, пока я не отдал последнего долга боярину. Буду караулить, доколе можно будет незаметно пробраться. Да и тебя теперь нельзя оставить… Где вы живете? Куда его нести нужно?
Люба сказала.
— Эх-ма! Даль-то какая! Ну, да подожди здесь, может, это улажу.
Он вытер свои слезы, встал и пошел в глубь сада, туда, где сквозь древесные ветви виднелось какое-то строение.
Это был маленький домик. Негр подошел к нему и постучался.
Долго никто не откликался на стук его, между тем он слышал, как в доме бегают; до него доносились неясные голоса. Наконец из окошка выглянула голова молодого парня.
— Э, да это Иван! Бабушка Арина, не пужайся! Иван это матвеевский.
Скоро дверь отворилась, и на дороге ее показалась маленькая, сморщенная старуха.
— Иванушко, ты ли это? — сказала она.
— Я, Арина Панкратьевна, я.
— Так входи, что ты? А я, было, испужалась — думала, стрельцы, они ведь нынче все рыщут. В Кремле-то, бают, и невесть что деется: бояр режут, царское семейство режут… Сколько зим не виделись мы, Иванушка! — говорила старуха. Ну, что боярин?
Негр не мог уже больше сдерживаться, снова завопил он отчаянно, так что старуха от него попятилась.
— Нет боярина! Убили боярина! — наконец сквозь рыдания, произнес он.
Старуха так и всплеснула руками и долго охала, собрала всех домашних и приступила к негру с расспросами. Но он ничего не мог ответить.
Наконец он вспомнил, зачем пришел сюда. Рассказал старухе, как встретился с девушкой, которая несла раненого человека, и что этот человек в себя не приходит, а до дому им далеко — так нельзя ли запрячь тележку, довезти, не то что ж, у вас в саду и помрет, пожалуй.
Эти последние слова сразу подействовали.
Ариина Панкратьевна немедленно же велела одному из своих многочисленных внуков запрягать лошадь.
Негр вернулся к Любе и сказал, что он все устроил, и что теперь они скоро будут дома.
— Спасибо, — прошептала Люба сквозь слезы, — только вот посмотри, теперь мечется он, а меня все же не узнает.
Малыгин лежал с открытыми, но мутными глазами и тихо стонал.
Негр переменил повязку, осмотрел рану.
— Ну что? Скажи, ради Христа, неужто умрет он?
— Ничего сказать не могу — рана глубокая. Молись, может Господь и помилует.
Люба прижала к себе руку Николая Степановича, склонила голову и неудержимо, горько плакала.
Через несколько минут телега была готова, и закоулками да задворками Малыгина кое-как довезли до его дома.
XI
Со времен самозванщины не было в Москве такого смятения, такого ужаса, таких кровавых сцен, как в этот несчастный день 15 мая.
Солнце склонялось к западу, в воздухе начинала носиться вечерняя прохлада; но стрельцы еще не угомонились и продолжали бесчинствовать. Опьяненные вином и кровью, они хозяйничали во дворце, в теремах, в церквах и молельнях, ища Нарышкиных и других бояр, значившихся в списке Милославского. Они шарили по всем углам, тыкали окровавленными копьями своими под святые престолы и жертвенники; забирались в спальни царевен, заглядывали под кровати, перетряхивали перины, рылись в чуланах.
Царица Наталья Кирилловна с Петром заперлась в Грановитой палате; теперь уж вокруг нее никого не было. Все ее защитники и родственники разбежались. Кто спешил как-нибудь ускользнуть из Кремля и спастись в городе, кто попрятался по чуланам, под лестницами. Царевны и царевич Иван собрались в молельне теток Михайловен. Многочисленная прислуга женская со страшными криками бегала от стрельцов, но бунтовщики не обращали внимания на женщин — пока им нужны были только изменники. В одном из дворцовых переходов настигли они убегавшего стольника Федора Петровича Салтыкова, приняли его за брата царицы, Афанасия Нарышкина, и убили, а увидя свою ошибку, ожесточились еще пуще, кинулись в комнату царицы Натальи. Там все было пусто, ни души. Стрельцы под кровать — кто-то копошится.