— Двести пятьдесят два да двадцать: двести семьдесят два…

На его бараньем лице кожа — словно вареная. Глаза запали между валиком лба и выступом скул; они — круглые, маленькие, голубые и глупые: глупость пьяницы, глупость навязчивой идеи.

— Надо с тобой потолковать, — говорит он, покончив со взвешиванием.

Жуаньо идет за ним в ламповую.

В этом здании для всех, каковым является вокзал, артельщик облюбовал себе керосинный угол. Тут посреди тряпок и ламп с течью он может спокойно жрать и предаваться одолевающей его тоске. Всякий день перед первым поездом он тащит сюда почтальона, чтобы закусить. Жена его бережет: в корзинке всяких припасов всегда хватит на двоих. Жуаньо этим пользуется: вот уже год, как он по утрам не тратится на завтрак.

На доске, перемазанной копотью, Фламар располагает хлеб, бутылку и коробку сардинок, которую вспарывает отверткой. Оба мужчины усаживаются за стол. Снаружи, над дверью задребезжал жидкий звонок.

— Вышел из Мезю, — заявляет Жуаньо.

Древним, уверенным, ритуальным движением зажимают они куски хлеба ладонями левых рук. По очереди — сперва Фламар, потом Жуаньо — подхватывают кончиком ножа лоскуток промасленной рыбы, который распластывают на хлебе. Потом отламывают от краюхи кусок, проворно суют его в рот, и, перед тем как приступить к усердному жеванию, оба непременно оботрут себе рукой бахрому усов.

Артельщик отрывается от еды и нагибается:

— Вбила себе в голову, паскуда, отделать чердак.

Жуаньо с ножом в руке задумывается на мгновенье и спрашивает:

— Чтобы устроить там что же?

— Комнату, говорит. Комнату, которую внаймы сдавать.

Фламар поднимает до уровня груди две руки душителя, которые сплетаются и трещат; потом, помолчав, произносит:

— А я говорю — нет!

Жуаньо из осторожности задерживается на общих местах:

— Тебе бы пришлось, стало быть, брать патент, как сдатчику?

— Не в том дело. Паскуда все разочла, она знает все это лучше, чем ты или я. За покрытием, говорит, всех расходов это даст мне, самое малое, триста, триста пятьдесят франков в месяц. Сам посуди! — Он дает почтальону время оценить его жертву и повторяет сквозь зубы: — Пускай пропадают денежки. Я говорю — нет!

— Ну-у… — выговаривает Жуаньо.

Некоторое время, оборотясь лицом к лицу, они оглядывают друг друга. Можно подумать, что они друг друга ненавидят; а они пытаются только друг друга раскусить. Но людям похитрее Фламара пришлось отступиться от намерения разгадать, что у Жуаньо в башке. Его мохнатая маска фавна никогда его не выдает: глаза — под двойным прикрытием, в тени бровей и в изогнутой щели век; что же касается формы рта, то он раз навсегда упрятался под жандармские усы. Медленно, точно сложная машина, приводящая в движение все свои шестеренки, принимается он снова жевать. Фламар — нет: все это тревожит его так глубоко, что даже еда стала безразлична.

Фламар — бывший пехотный унтер. Гарнизонная девка, на которой он женился, добыла ему службу на железной дороге. Она держит теперь лавку в четырех километрах от вокзала: уединенный домишко на перекрестке трех дорог. Там останавливаются автомобилисты. Ставни всегда полузакрыты. За ними, внутри, чего только, говорят, не творится! «Паскуда» там — одна и может обманывать мужа полный день. Фламар это знает. Изглоданный подозрениями узник железнодорожного расписания — он в своей ламповой готов лопнуть от бешенства. А «паскуда» взялась за дело умеючи: лавка дает большой доход, такой большой, что Фламар, что бы там ни говорил, никогда серьезно и не помышлял отказываться от торговли. Чтобы иметь наблюдение хотя бы за перепиской, он в прошлом году открылся почтальону. Это стоит ему половины утренней закуски. В обмен на завтрак Жуаньо, сообщник осмотрительный, дает ему прочесть время от времени безобидную открытку.

— Проезжие — это еще куда ни шло, — выкрикивает внезапно Фламар, — но если я дам кому-нибудь одному там устроиться, я пропал!

Шея у него побагровела. Взгляд блуждает, описывая круги. Его осаждают видения. Неожиданное кудахтанье вырывается у него из грудищи.

— Он в конце концов отнял бы у меня мою паскуду!

Жуаньо усмехается. Напрасно: как ни остр у него глаз, как ни тонок слух, он не понял, что если у геркулеса дрогнули губы, так это скорее от волнения, чем от гнева, и что его кудахтанье — это горестное рыдание.

Над дверью звонок внезапно смолк. Поезд подходит.

Фламар поднимается, обтирает ножик о хлеб и складывает его.

— Я сказал тебе об этом, Жуаньо, перед твоим отъездом, чтобы ты мог мимоходом потолковать с ней, с паскудой-то.

— Можно, — говорит Жуаньо.

Ему смешно. Он и сам хотел нынче утром заехать в лавку: у него как раз есть для мадам Фламар сообщение, которое надо передать лично.

Открывается застекленная дверь, и начальник станции в застегнутом мундире появляется на платформе.

— Здорово, начальник! — говорит почтальон.

Старик машинально подносит два пальца к козырьку:

— Здравствуйте, Жуаньо.

Он приветлив без фамильярности. Грустный это начальник. Сгорбившись, заложив руки за спину, с острым профилем, напоминающим перед паровоза, идет он по привычке встречать поезд.

Из отделения «Почта» чиновник в одном жилете протягивает в окошко закрытый на замок баул.

Жуаньо передает ему свой.

— Прощай, Бержон! Тебе небось там прохладно!

Чиновник, старик рахитичного вида, облокотясь на дверцу, вытряхивает трубку себе в ладонь, сплевывает черную слюну и ничего не отвечает.

Фламар потеет. Паровоз свистит. Когда поезд трогается, какой-то человек кричит, и Фламар сухим рывком вытаскивает из багажного вагона клетку с взлохмаченными полудохлыми курами, которые горланят в последний раз, ударившись о землю.

Жуаньо садится на велосипед.

Начальник станции возвращается к своему писанию, Фламар — в ламповую.

На пустынной платформе, на солнце искалеченные курицы жмутся в клетке, перед тем как окончательно издохнуть.

III. Почтовая контора

Едва пробило на мэрии шесть часов с половиной, как уже вся деревня просыпается. Вековой обычай, сильней лени, безжалостно отрывает людей от сна.

На кухне, расположенной за почтовой конторой, Мели, свежевымытая, похаживает взад и вперед, грызя ломоть хлеба, помазанный салом. Что придает ей такой нарядный вид? Здоровые зубы, завитки, светлый корсаж, походка? Она удивительно легка для женщины, такой коротконогой и полнотелой.

Жуаньо пошел поработать в саду. Раздача писем начинается только в восемь часов.

Мели пользуется этим, чтобы взобраться на антресоли и застлать ученикову постель. Это вовсе не было предусмотрено условиями найма, но известно, что такое шестнадцатилетний мальчуган: если за ним немножко не прибирать… Всякое уж непременно утро Мели поднимается наверх, чтобы встряхнуть простыни, на которых спал Жозеф, и перевернуть теплую еще и примятую перинку.

Существование почтальона-сборщика, при отсутствии у него порочного вкуса к рабству, только тогда и возможно, когда у него есть жена и когда эта жена заведует конторой. Жуаньо выдрессировал Мели. Труднее всего было заставить ее отказаться от детей: женщина дорожит своими пометами, подобно самкам животных. Легко понять между тем, что материнство несовместимо с регулярной почтовой службой. Мели проплакала из-за этого много ночей. Пришлось согласиться, чтобы она растила щенят. Впрочем, Жуаньо их продает; это прибыльно.

А вообще-то она хорошо освоилась с делом. Она умеет принять и подать телеграмму, разбираться в тарифах и орудовать всевозможными квитанционными книжками.

Несмотря на решетки и матовые стекла, контора — не тюрьма. Стены только снизу немного заплесневели, а наверху украшены объявлениями и афишами. Запах приятный — свойственный общественным местам. И в самом деле, в конторе бывает народ: там не проскучаешь.

Церковь не успевает, конечно, за мэрией. На муниципальных часах десять минут восьмого, когда мадемуазель Берн решается ударить в колокола.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: