Из оставшихся трех глав одиннадцатая «Первое стихотворение» («First Poem») и четырнадцатая «Изгнание» («Exile») вышли в «Partisan Review» соответственно в сентябре 1949 г. и январе-феврале 1951 г., а глава тринадцатая «Жизнь на Тринити Лейн» («Lodgings in Trinity Lane») попала в «Harper's Magazine», январь 1951.
Английский вариант «Mademoiselle О» был перепечатан в сборниках «Nine Stories» («Девять рассказов», 1947) и «Nabokov's Dozen» («Набоковская дюжина») (Doubleday, 1958; Heinemann, 1959; Popular Library, 1959; Penguin Books, 1960). В последний сборник я также включил рассказ «First Love» («Первая любовь»), ставший любимчиком составителей антологий.
Хотя я сочинял эти главы в произвольном порядке, отразившемся в датах первых публикаций, указанных выше, они аккуратно заполняли пронумерованные пробелы в моем сознании, совпадавшие с настоящим порядком глав. Этот порядок был установлен в 1936 г. при закладке краеугольного камня, который уже содержал в своей потайной полости разнообразные карты, расписания, коллекцию спичечных коробков осколок рубинового стекла и даже — как я понимаю теперь — вид с моего балкона на женевское озеро, на его рябь и светлые прогалины, сейчас, во время чая, испещренные черными точками лысух и вихрастых уток. Поэтому мне не составило труда собрать книгу, которую нью-йоркское издательство «Harper and Bros.» выпустило в 1951 г. под названием «Conclusive Evidence» («Убедительное доказательство»): убедительное доказательство того, что я существовал. К несчастью, это выражение намекало на детективный роман, и я собирался назвать британское издание «Speak, Mnemosyne» («Мнемозина, говори»), но мне сказали, что «маленькие старые леди не захотят спрашивать книгу, название которой не могут выговорить». Я также подумывал о «The Anthemion» («Антемион»), это название декоративного орнамента из жимолости, состоящего из сложных переплетений и разрастающихся гроздьев, но никому оно не понравилось. Поэтому мы в конце концов остановились на «Speak, Memory» («Память, говори») (Gollancz, 1951 и The Universal Library, Нью-Йорк, 1960). Вот ее переводы: русский, сделанный автором («Другие берега», Издательство имени Чехова, Нью-Йорк, 1954), французский, Ивонн Даве (Yvonne Davet) («Autres Rivages», Gallimard, 1961), итальянский, Бруно Одера (Bruno Oddera) («Parla, Ricordo», Mondadori, 1962), испанский, Хаима Пинейро Гонзалеса (Jaime Pineiro Gonzales) («¡Habla, memoria!», 1963) и немецкий Дитера И. Циммера (Dieter E. Zimmer) (изд. Rowohlt, 1964). Этим исчерпывается необходимый объем библиографических сведений. Надеюсь, нервные критики, раздраженные подобным примечанием в конце сборника «Nabokov's Dozen»{110}, будут достаточно загипнотизированы, чтобы принять его в начале настоящей работы.
Во время написания в Америке первого варианта я был связан почти полным отсутствием сведений о семейной истории и, следовательно, невозможностью проверить свою память, когда мне казалось, что она подводит. Биография моего отца теперь расширена и исправлена. Сделаны другие многочисленные изменения и дополнения, особенно в первых главах. Я позволил раскрыться некоторым тесным скобкам, которые излили свое все еще живое содержимое. Бывало и так, что какой-то предмет, бывший просто заменой, выбранной наугад и не имевшей никакого фактического значения в описании важного события, все беспокоил меня каждый раз, что я перечитывал этот пассаж, держа корректуры разнообразных изданий, пока наконец я не делал большого усилия, и вид сквозь произвольные очки (в которых Мнемозина, должно быть, нуждается больше, чем кто-либо другой) превращался в ясное воспоминание о портсигаре в форме устричной раковины, мерцающем во влажной траве под осиной на Chemin du Pendu{111}, где я нашел в тот июньский день 1907 года бражника, редко встречающегося так далеко на западе, и где за четверть века до этого мой отец прихлопнул рампеткой бабочку «павлиний глаз», очень редкую в северных лесных пейзажах.
Летом 1953, на ранчо около Портала, штат Аризона, в доме, который я снимал в Ашланде, штат Орегон, и в различных мотелях на Западе и Среднем Западе, я умудрился, между ловлей бабочек и написанием «Лолиты» и «Пнина», перевести «Speak, Memory», с помощью жены, на русский. Из-за психологической трудности переигрывания темы, подробно разработанной в «Даре» («The Gift»), я опустил целиком одну главу (двенадцатую). С другой стороны, я исправил многие места и попытался сделать что-нибудь с амнезийными недостатками оригинала — пустотами, расплывшимися областями, туманными территориями. Я обнаружил, что иногда, посредством напряженной концентрации, неопределенную кляксу можно заставить войти в чудесный фокус, так что узнаешь внезапно представший пейзаж и вспоминаешь имя анонимного слуги. Для настоящего, последнего издания «Speak, Memory», я не только ввел важные изменения и обильные дополнения в исходный английский текст, но и использовал с пользой для себя те исправления, которые внес, когда переделывал его на русский. Это переанглизирование русской переделки того, что было английским пересказом главным образом русских воспоминаний оказалось дьявольским занятием, но некоторое утешение дала мне мысль о том, что такие многочисленные метаморфозы, свойственные бабочкам, не переживало еще ни одно человеческое существо.
Среди аномалий памяти, обладателю и жертве которой не следовало бы никогда пытаться стать автобиографом, худшая — это склонность приравнивать в ретроспекции свой возраст к возрасту века. Это привело к ряду замечательно стойко повторявшихся хронологических промахов в первом варианте этой книги. Я родился в апреле 1899, и, естественно, в течение первой трети, например, 1903-го, мне было около трех лет; но в августе того года открывшееся мне отчетливое «3» (как это описано в главе «Совершенное прошлое») должно относиться к возрасту века, а не к моему, который тогда равнялся «4» и был таким же прямоугольным и упругим, как резиновая подушка. Подобным же образом, в начале лета 1906 — того лета, когда я начал собирать бабочек, — мне было семь, а не шесть, как первоначально сказано в катастрофическом втором абзаце главы 6. Приходится признать, что Мнемозина показала себя очень небрежной девчонкой.
Все даты даны по новому стилю: мы отстали от остального цивилизованного мира на двенадцать дней в девятнадцатом веке, и на тринадцать в начале двадцатого. По старому стилю я родился 10 апреля, на рассвете, в последний год последнего века, и это было (если бы меня можно было мгновенно перекинуть через границу) 22 апреля, например в Германии; но так как мои дни рождения праздновались, со все уменьшающейся пышностью, в двадцатом веке, то все, включая меня самого, будучи переведены революцией и изгнанием с юлианского календаря на грегорианский, всегда прибавляли тринадцать, а не двенадцать дней к 10 апреля. Это серьезная ошибка. Что делать? В моем последнем паспорте в графе «дата рождения» стоит «23 апреля», а это также день рождения Шекспира, моего племянника Владимира Сикорского, Ширли Темпл и Хэзел Браун (которая, более того, делит со мной паспорт){112}. Вот в чем проблема. Неспособность к вычислениям мешает мне попытаться решить ее.
Приплыв обратно в Европу после двадцати лет отсутствия, я обновил связи, разорванные еще до того, как я оттуда уехал. На этих семейных воссоединениях обсуждалась «Speak, Memory». Проверялись подробности дат и обстоятельств, и было обнаружено, что во многих случаях я совершал ошибки или недостаточно глубоко исследовал некоторые туманные, но досягаемые воспоминания. Некоторые темы были отклонены моими советчиками как легенды или слухи, или, если оказывались подлинными, то было доказано, что они относились не к тем событиям или временам, к которым их присоединила моя хрупкая память. Кузен Сергей Сергеевич Набоков дал мне бесценные сведения по истории нашей семьи. Обе мои сестры гневно восстали против моего описания путешествия в Биарриц (начало седьмой главы) и, засыпав меня точными подробностями, убедили, что я был не прав, оставив их дома («под надзором нянь и теток»!). То, что я все же не смог переработать за недостатком нужных документов, я предпочел удалить ради общей правдивости. С другой стороны, несколько фактов, относящихся к предкам и другим персонажам, вышли на свет и были включены в этот последний вариант «Speak, Memory». Я надеюсь как-нибудь написать «Speak on, Memory» («Говори дальше, память»), охватив 1940–1960 годы, проведенные в Америке: в моих змеевиках и тиглях все еще идет выпаривание кое-каких летучих веществ и плавка кое-каких металлов.