Так скажут историк и словесник; но что может сказать бедный переводчик? «Симилар ту э уингед лили, балансинг энтерс Лалла Рух»[61]? Все потеряно, все сорвано, все цветы и сережки лежат в лужах — и я бы никогда не пустился в этот тусклый путь, если бы не был уверен, что внимательному чужеземцу всю солнечную сторону текста можно подробно объяснить в тысяча и одном примечании.
© The Vladimir Nabokov Estate, 1957.
Два интервью из сборника «Strong Opinions»{146}
1
В середине июля 1962 Питер Дюваль-Смит и Кристофер Верстал приехали, чтобы снять интервью для телевидения Би-Би-Си, в Зермат, где мне довелось тем летом ловить бабочек. Лепидоптера не подвела, также как и погода. Мои посетители и их команда никогда не обращали особенного внимания на этих насекомых, и я был тронут и польщен тем, как они по-детски дивились на тучи бабочек, впитывавших влагу в грязи у ручья, кое-где подходившего к горной тропе. Фотографировали рои бабочек, которые поднимались, когда я проходил, а остаток дня посвящали воспроизведению собственно интервью. Оно в конце концов появилось в программе «Bookstand» и было напечатано в журнале «The Listener» (22 ноября 1962). Я затерял карточки, на которых написал ответы{147}. Подозреваю, что опубликованный текст был взят прямо с магнитной ленты, потому что он изобилует неточностями. Их я попытался выполоть десять лет спустя, но был вынужден удалить несколько предложений, когда память отказывалась восстановить смысл, искаженный испорченной или плохо перекроенной речью.
Стихотворение, которое я цитирую (с добавлением метрических ударений), можно найти в переводе на английский во второй главе романа «The Gift» («Дар»), G. P. Putnam's Sons, Нью-Йорк, 1963.
Вы могли бы когда-нибудь вернуться в Россию?
Я никогда не вернусь, по той простой причине, что вся Россия, которая мне нужна, всегда при мне: литература, язык и мое собственное русское детство. Я никогда не вернусь. Я никогда не сдамся. И в любом случае, гротескный призрак полицейского государства не рассеется за отпущенное мне время. Сомневаюсь, что там знают мои книги, — о, возможно, есть несколько читателей в моей личной секретной службе, но давайте не будем забывать, что Россия стала невероятно провинциальной за эти сорок лет и, кроме того, людям там указывают, что читать и что думать. В Америке я счастливее, чем в любой другой стране. Именно в Америке я нашел своих лучших читателей, тех, чей ум ближе всего к моему. Я чувствую себя в Америке интеллектуально дома. Это второй дом в подлинном смысле слова.
Вы профессиональный лепидоптеролог?
Да, меня интересуют классификации, различия, эволюция, анатомия, распространение, привычки лепидоптеры: звучит очень пышно, но на самом деле я специалист только по очень маленькой группе бабочек. Я опубликовал несколько статей о бабочках в различных научных журналах — но хочу повторить, что мой интерес к бабочкам носит исключительно научный характер.
Есть ли тут какая-нибудь связь с вашим творчеством?
В отвлеченном смысле есть, потому что в произведении искусства происходит как бы слияние двух вещей, точности поэзии и восторга чистой науки.
В вашем новом романе «Pale Fire» один из персонажей говорит, что реальность не является ни предметом, ни объектом истинного искусства, которое создает свою собственную реальность. Какова эта реальность?
Реальность — вещь весьма субъективная. Я могу определить ее только как своего рода постепенное накопление сведений; и как специализацию. Если мы возьмем, например, лилию или какой-нибудь другой природный объект, то лилия более реальна для натуралиста, чем для обычного человека. Но она куда более реальна для ботаника. А еще одного уровня реальности достигает тот ботаник, который специализируется по лилиям. Можно, так сказать, подбираться все ближе и ближе к реальности; но нельзя подобраться достаточно близко, потому что реальность — это бесконечная последовательность ступеней, уровней восприятия, двойных донышек, и потому она неиссякаема и недостижима. Вы можете узнавать все больше об отдельной вещи, но вы никогда не сможете узнать всего об отдельной вещи: это безнадежно. Итак, мы живем, окруженные более или менее призрачными объектами — вот эта машинка, например. Для меня это абсолютное привидение — я ничего в ней не понимаю, и, то есть, для меня это тайна, такая же тайна, как была бы для лорда Байрона.
Вы говорите, что реальность — это исключительно субъективное дело, но мне кажется, что в своих книгах вы испытываете почти извращенное удовольствие от литературного обмана.
Ложный ход в шахматной задаче, иллюзия решения или волшебство фокусника: я немного занимался фокусами в детстве. Я любил делать простые трюки — превращать воду в вино, и всякие такие штуки; но думаю, что я попал в хорошую компанию, потому что все искусство — это обман, также как и природа; все обман в этом добром мошенничестве — от насекомого, которое притворяется листом, до ходких приманок размножения. Вы знаете, как началась поэзия? Мне всегда кажется, что она началась, когда пещерный мальчик бежал к себе в пещеру, сквозь высокую траву, крича на бегу: «Волк, волк», а никакого волка не было. Его бабуинообразные родители, большие ревнители правды, выпороли его, без сомнения, но поэзия родилась — небылица родилась в былье.
Вы говорите об играх, основанных на обмане, как шахматы или фокусы? Лично вам они на самом деле нравятся?
Я люблю шахматы, но обман в шахматах, как и в искусстве — это лишь часть игры; часть комбинации, часть восхитительных возможностей, иллюзий, перспектив мысли, которые могут быть и ложными перспективами. Я думаю, что хорошая комбинация всегда должна содержать некоторый элемент обмана.
Вы говорили, что занимались фокусами в России, когда были ребенком, а мы помним, что некоторые самые напряженные места ваших книг связаны с воспоминаниями вашего утраченного детства. Каково для вас значение памяти?
В сущности, память сама по себе — это инструмент, один из многих инструментов, которыми пользуется художник; и некоторые воспоминания, пожалуй, скорее интеллектуальные, чем эмоциональнее, очень хрупки и склонны утрачивать вкус реальности, когда романист погружает их в свою книгу, отдает их персонажам.
Вы хотите сказать, что вы утрачиваете ощущение воспоминания, записав его?
Иногда, но это относится только к определенного типа интеллектуальной памяти. Но, например, — о, я не знаю, свежесть цветов, из которых помощник садовника составляет букет в прохладной гостиной нашего загородного дома, когда я сбегаю с рампеткой по лестнице летним днем полувековой давности: такая вещь абсолютно вечна, бессмертна, ей никогда не измениться, сколько бы раз я ни сдавал ее в аренду моим персонажам, она всегда здесь, со мной. Здесь красный песок, белая садовая скамья, черные ели, все, вечная собственность. Я думаю, что все дело в любви: чем больше ты любишь воспоминание, тем оно сильнее и оригинальнее. Думаю, это естественно, что я более страстно привязан к моим давним воспоминаниям, к воспоминаниям детства, чем к более поздним, так что Кембридж в Англии или Кембридж в Новой Англии менее ярки в моей памяти и во мне самом, чем какой-нибудь закоулок в парке нашего загородного имения в России.
Не кажется ли вам, что такая исключительная сила памяти, как у вас, подавляет желание выдумывать в ваших книгах?
Нет, я так не думаю.
Случаи одного и того же рода возникают снова и снова, иногда в слегка отличных формах.
Это зависит от моих персонажей.
Чувствуете ли вы себя все еще русским, прожив столько лет в Америке?