— Они здесь, — кивает она на компьютер.

— Вы скопировали их?

— Угадали.

— Чтобы сэкономить место?

— Чтобы проникнуться. Стать вами.

Она закрывает холодильник, выдергивает из розетки шнур кофеварки и включает туда соковыжималку. Никак не комментируя ответ, я спрашиваю:

— Кого вы читаете, кроме меня?

— Никого. Вас мне достаточно. Лучше постичь до конца кого-то одного, чем распыляться. Литература — это голограмма. Разбейте ее — каждый фрагмент содержит в себе все. А что вы скажете обо мне? — продолжает она тем же тоном, выжимая апельсин.

Гудение смолкает. Я отвечаю, что она — живая мечта многих собратьев по перу. Но не моя. Я не люблю, когда про меня пишут. Когда меня анализируют, вскрывают, расчленяют. Ненавижу энтомологов, бальзамировщиков и людей, живущих за чужой счет.

— Присядьте, — говорит она, показывая на стул перед монитором.

Над письменным столом — мое лицо. «Матч», 1999 год, я улыбаюсь с больничной койки после инфаркта. «Признания новоиспеченного академика: „Я чуть не стал бессмертным посмертно“». Я оборачиваюсь и вдруг спрашиваю:

— Вы ездили к моей матери?

— А вы как думаете?

Потягивая сок, она искоса смотрит на меня. Дождавшись, когда она поставит стакан, я лгу:

— Одна медсестра описала вас.

— Понятно.

Она моет стакан под краном, приоткрывает маленькое окошко над раковиной.

— Для вашей биографии мне нужен живой материал. Я должна была сравнить. Вашу жизнь и то, что вы из нее делаете.

— Как вы достали адрес?

— У меня много времени на вас, месье Керн. Сказать по правде, все мое время я посвящаю вам.

Я хватаю ее за запястья, спрашиваю, чего она хочет.

— Степень и место на кафедре. Вы мой предмет, вот я и разрабатываю вас досконально. Но вы только средство, не цель. Можете быть спокойны: я не имею на вас никаких видов. Я не нахожу вас ни привлекательным, ни симпатичным, ни загадочным. Как я уже сказала, вы предсказуемы. И прозрачны. Все в ваших книгах.

Мои пальцы разжимаются, руки бессильно падают.

— Вы думаете, я убила вашу мать? С точки зрения логики вы, пожалуй, правы. Тому, кто толкнул под поезд критика, повредил тормоза у академика и переехал женщину на бульваре Сен-Мишель, ничто не мешает умертвить полубезумную больную старуху.

Я прислоняюсь к стене среди фотографий. Она как будто шутит, играет со мной, но в этой шутке мне чудится доля правды. Сглотнув слюну, я поправляю ее: не Сен-Мишель, а Сен-Марсель — в депешу агентства Франс-Пресс вкралась ошибка.

— Должна же я оставить вам толику сомнения, — вздыхает она. — Я хочу, чтобы вы задумались, а не побежали на меня заявлять.

И, открыв дверь, добавляет:

— Не подумайте, что я вас гоню, но надо работать. Вам тоже — теперь, когда я вас реактивировала.

— С этим покончено, Матильда, ясно? Зарубите себе на носу: с творчеством я покончил, завязал, поставил точку! Тридцать лет я гробил здоровье, физическое и душевное, поворачивая, так сказать, перо в своих ранах; нажил богатство, почет, больное сердце и хочу в оставшиеся мне несколько лет тратить деньги, наслаждаться почестями, радоваться жизни, унижать тех, кто лижет мне пятки, и спокойно плыть по течению. Вам понятно? Можете делать все, что хотите — я больше не напишу ни строчки. Найдите себе другой предмет.

Она тихонько качает головой, постукивает по дверной ручке с безмятежным видом.

— Вы сами не верите ни единому слову из того, что говорите. И потом, все равно слишком поздно: я все поставила на вас, и мы пойдем до конца.

— До конца чего?

— Вашего творчества. Вашу главную книгу вы еще носите в себе, я помогу вам ею разрешиться.

— Не приближайтесь к моей дочери.

Слова вырвались раньше, чем сработала мысль. Я произнес их без всякого выражения. В ответ она пожимает плечами.

— Дело ведь не в близости. Дело в мотивации.

Она берет меня за руку, раскрывает мою ладонь, вкладывает туда что-то маленькое, теплое, извлеченное из кармана, и сжимает мои пальцы.

— Я не только работаю над вами, Алексис. Я работаю для вас.

Я разжимаю кулак. На моей ладони лежат девять лиловых таблеток.

* * *

Я шагаю, как автомат, под деревьями по проспекту вдоль Булонского леса. Машину я оставил. Я не смог бы ее вести, меня всего трясет, перед глазами туман. Боль в левом плече, которую я привычно ожидаю всякий раз, когда хоть чуть-чуть понервничаю, вернулась неотвязным покалыванием. «Это необязательно симптом, — предупредил меня кардиолог, — но всегда звонок». В правой руке я все еще сжимаю таблетки. Зачем она мне их отдала? Она играла на моих нервах, но чего добивалась? Хотела убедить меня в своей невиновности — после того, как сделала все, чтобы я ее заподозрил? Таблетки доказывают только одно: она была у моей матери. Поговорила с ней в одну из ее редких минут просветления, а может быть, расспросила медсестер. Не будучи студенткой фармацевтического факультета, вряд ли сама опознала бы норобтил в коробочке из-под конфет.

Я мысленно переношусь на много лет назад, пытаюсь найти в своем прошлом врага, жертву, человека, которого я мог обидеть настолько, чтобы девчонка — дочь или родственница — разработала такой изощренный, такой «долгоиграющий», такой холодный план мести. И не нахожу. Никого. Я всегда любил только свободных женщин, никогда не крутил с замужними, матерей с их проблемами тоже избегал и всегда устраивался так, чтобы инициатива разрыва исходила от них. Нет, если я на своем веку и возбудил в ком-то ревность, это могло быть только в области литературы, и мне трудно представить, чтобы студентка посвятила годы работы конкуренту своего отца или матери в надежде, что в один прекрасный день он увидит в ней убийцу.

В кармане брюк завибрировал телефон. Отвечаю. Директриса «Глициний» хочет знать, в котором часу я рассчитываю приехать. В ее голосе так отчетливо слышна тревога, что я застываю на повороте аллеи. Прислонившись к дереву, спрашиваю, в чем дело.

— Нам лучше поговорить не по телефону, месье Керн.

— Сейчас я не могу приехать. Что-нибудь случилось?

Тишина потрескивает в ухо, потом директрисин голос осторожно начинает:

— Это, вообще-то, не в компетенции нашей клиники, но… Я сочла своим долгом вам сообщить. У нас возникли… вопросы по поводу кончины вашей матери.

— То есть?

Снова тихо. Я слышу, как она сглатывает.

— Медсестры, когда обмывали тело, кое-что обнаружили. Во рту мадам Керн было… в общем…

— Что было?

— Перышко.

Она пускается в технические подробности, я их не слушаю. Мама терпеть не могла спать на пенопласте. Признавала только гусиное перо. И взяла с собой в «Глицинии» свою собственную подушку.

— Что говорит врач?

— Для заключения о насильственной смерти оснований нет. Но если вы будете настаивать на вскрытии…

Желудок мгновенно скрутило от этой картины.

— Это не может быть самоубийство? Такое вообще возможно — чтобы человек сам себя задушил подушкой?

— Оснований утверждать это тоже нет… Хотя в том состоянии, в котором находилась психика вашей матери, предполагать можно все…

— Вскрытие даст точный ответ?

— Врач думает, что вряд ли. Возможно, вскрытие и позволит с точностью установить, была ли причиной остановки сердца асфиксия, но не даст ответа на вопрос, была ли она спровоцирована… извне. Человек, страдающий болезнью Альцгеймера, подвержен приступам шизофрении и вполне может причинить себе смерть в припадке…

— Или просто сосать перышко. Да?

В ее вздохе я улавливаю замешательство.

— Хотите, я соединю вас с врачом?

— Нет. Вскрытия не надо. Я приеду ближе к вечеру.

— Воля ваша. Но я еще хотела вам сообщить, что одна сиделка видела вчера около семи часов особу, которую вы описали. Блондинку в бордовой кожаной куртке.

Я отключаюсь и мчусь к машине. Двадцать минут одиннадцатого. У Надеж занятия до полудня. Звоню в справочную, чтобы узнать, где ближайший полицейский участок.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: