Со мною Ему пришлось повозиться: я был рослее и крепче брата. Мне даже удалось опрокинуть Его на солому, но это была случайность.
Потом Он принес банку с колесной мазью и обмазал нас вонючей жидкостью. Мы были брошены на солому в куриный закуток. Калитку Он закрутил толстой проволокой. Его пальцы смяли проволоку, как солому. Позже я попытался раскрутить ее, но не смог отогнуть даже конец.
В закутке было очень жарко. С одной стороны стена сарая, с двух — высокая каменная ограда сада. Сверху — клочок неба с раскаленной сковородкой солнца, внизу — горячая солома. Он знал, куда посадить.
— А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а… — затянул Вад.
Он был очень упрямый, мой младший брат Вад. Он мог часами тянуть одну какую-нибудь ноту. Средневековые фанатики не годились ему в подметки. Кто из них смог бы простоять в роднике два часа босым? А мой брат простоял, даже не на спор, а просто так, из упрямства. Для испытания своей воли брат выжег у себя на руке увеличительным стеклом букву «В». Когда рука у него шипела и дымилась, он лишь смеялся страшным смехом. Впервые его упрямство обнаружилось в раннем детстве. Когда Ваду сравнялось четыре года, он неожиданно перестал разговаривать. Перепуганная мать стала таскать его по больницам. Врачи проделывали с Вадом всякие фокусы, но он оставался нем.
Так продолжалось около месяца. Мы уже стали привыкать к мысли, что Вад по какой-то причине сделался глухонемым, как вдруг мой брат опять заговорил. Оказывается, все это время он молчал нарочно: обиделся на мать, когда та вечером не пустила его гулять на улицу.
Из упрямства Вад делал все наоборот. «Перечил», как говорила мать. Например, скажешь ему:
— Пошли в лес.
Вад тут же «перечит»:
— Нет. Я хочу на речку.
Так что если его надо было позвать в лес, то я приглашал на речку, и получалось все как надо.
Но любимым упрямством Вада было нытье. Он умел ныть часами. Например, ляжет на пол и твердит: «Дай, дай, дай, дай…» или другое какое-нибудь слово — до тех пор, пока человек не выйдет из себя и не кинется на Вада. А тому хоть бы что. От ругани мой брат становился еще упрямее…
Вот и сейчас. Прошло, наверное, уже часа полтора, а брат все тянул:
— А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а…
Мне давно уже надоело, но Вад даже не охрип. И как он мог драть глотку при такой жаре? Удивительно выносливый человек мой брат, хотя ему всего-навсего восемь лет.
Наконец Вад вывел из терпения Его. А у Него были железные нервы.
Он появился во дворе с кнутом.
— Молчать!
— А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а…
— Я кому сказал!
— А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а…
Свистнул кнут. На вымазанной ноге Вада появилась белая полоса.
— Я кому сказал — молчать!
— А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а…
Он стеганул второй раз, точнее, Вад даже не пошевелился.
— Это не дети, — сказал Он, — это дьяволы.
Хлестать Он больше не стал. Наверно, стало жаль кнута, который пачкался о колесную мазь. Он ушел, бормоча и вытирая кнут пыльным лопухом.
Он — это наш отец.
В один из вечеров, когда мы вместе с соседом-бухгалтером сидели дома за столом и пили чай, я вдруг случайно посмотрел в окно и увидел, что со двора глядит черное, заросшее лицо. Это было настолько неожиданно, что я оцепенел.
— Там… кто-то… — прошептал я.
Мать глянула и страшно закричала. Я еще никогда не слышал, чтобы так кричали.
— Толя! Господи! Толя!
И кинулась в сени. Оттуда ее принес на руках небритый человек в грязной шинели, с рюкзаком за плечами. Я сразу понял: это пришел наш погибший отец. Бухгалтер, видно, тоже догадался. Он боком доковылял до дверей, сказал: «До свиданьица»— и вывалился в сени.
Наш отец погиб на фронте в 1944 году. В комоде лежала желтая похоронка: «Пал смертью храбрых, защищая Родину…» До этого отец учился в военном училище, потом воевал на финском фронте, и я его плохо помнил. О моем младшем брате Ваде и говорить нечего.
Мы уже как-то привыкли к мысли, что нашим отцом будет сосед, хромой бухгалтер из Госбанка. Он приходил почти каждый вечер и нравился нам с Вадом. Сидит и молчит, чай пьет. Попьет, расчешется и опять пьет. Ко мне и Ваду он относился уважительно, называл на «вы», а самое главное — умел держать язык за зубами. Один раз он застал нас за починкой примуса и не продал, хотя примус потом взорвался и мы целую неделю сидели без чая, пока не достали новый. Без чая бухгалтер мучился. Он не знал, что можно еще делать, пыхтел и без конца расчесывался.
— Рассказали бы что, Семен Абрамыч, — просила мать. — Про смешной случай какой или приключение.
Бухгалтер задумывался, потом хлопал себя по коленям:
— Однажды… у меня дебет не сошелся… с кредитом.
И так сильно смеялся, что со стола улетели мухи.
В тех случаях, когда мы не ночевали дома (иногда мы с пацанами совершали путешествия на товарняках), мы шли к бухгалтеру и просили сказать матери, что были у него. Семен Абрамович охотно соглашался.
Бывать у бухгалтера мы любили. Хотя он жил один, но в доме всегда было прибрано и чисто. Везде белые занавесочки, даже на зеркале, и чтобы посмотреться, надо было раздвинуть шторки. На стенах висело много разных красивых плакатов, но все они были почему-то мрачного содержания. Вообще жилище бухгалтера сильно отличалось от нашего: там имелась большая этажерка, полная аккуратно переплетенных отчетов. На комоде стояли гипсовые кошечки, собачки, слоники, а посредине возвышался толстый, тяжелый кот, набитый мелочью. Над кроватью висел ковер с очень красивым рисунком, где были замок, озеро, лебеди, царевна с царевичем и еще много всякой всячины. Этот ковер я рассматривал, наверно, уже раз двадцать и все равно каждый раз находил все новые и новые детали.
Когда мы приходили, бухгалтер доставал с полки большую банку, полную слипшихся круглых конфет, и давал ровно по две штуки. Пока мы вежливо сосали, он работал: что-то писал и щелкал на счетах. В это время вид у Семена Абрамовича был очень внушительный и ученый.
Даже в будни бухгалтер одевался очень аккуратно: на нем всегда был, несмотря на жару, выглаженный костюм в полосочку. В карманчике пиджака разноцветные заточенные карандаши, расческа, очки. На шее с огромным узлом шелковый галстук.
Всех людей бухгалтер делил на две неравные группы: культурных и некультурных. Люди культурные — их меньшинство — это те, кто работает в учреждениях, чисто одевается, читает газеты. Особенно Семен Абрамович ценил тех, кто имел красивый почерк и мог быстро в уме умножать и делить. Сам бухгалтер писал очень красиво, а о счете и говорить нечего: умножить, например, в уме 35 на 47 ему было раз плюнуть.
Некультурные же люди — все остальные.
Нашей матери бухгалтер говорил, что когда у него будет семья, то в ней все будет культурно. Он не позволит своей жене заниматься физическим трудом, а устроит ее в банк или аптеку и выпишет журнал «Работница». Детей же он отдаст учиться на ревизоров, даже если вдруг окажется, что это дети неродные. У него мягкое сердце, и он будет их любить, как отец.
Услышав слово «отец», мать начинала плакать. Бухгалтер нервничал, еще больше пил чай и чаще расчесывался.
— Ничего… — бормотал он. — Еще не известно, как лучше… Может, попадется хороший человек, культурный… со своим домом…
Всем было ясно, о ком идет речь, но мать делала вид, что ей непонятно. Она все оттягивала свадьбу и сильно плакала по ночам в подушку.
При случае я всегда расхваливал матери бухгалтера. Если уж нет настоящего отца, то лучшего, чем бухгалтер, наверно, и не найти.
О настоящем отце я знал очень мало. Помнил только, что у него были усы и красное, обветренное лицо. Когда у нас происходили конфликты с матерью, она всегда вспоминала отца. По ее словам, это был человек очень сильный, строгий, с железным характером. Мы бы у него «ходили как шелковые». Отец не позволил бы нам гонять целыми днями без дела. Сам он работал кузнецом, слесарем, конюхом, имел золотые руки и любил, когда все вокруг работали.