Впервые Адальберт-Оскар Хессенштайн обрел себя, когда в 1925 году вступил в ряды молодежной нацистской организации. Казалось, сама природа наделила его всеми качествами, необходимыми для блестящей партийной карьеры. Помимо безупречного арийского происхождения, он был по-бюргерски сметлив и в то же время управляем, отличался тем парадоксальным сочетанием сентиментальности и животной жестокости, которое составило едва ли не ведущую черту характера нового сверхчеловека. Лежа сейчас в полузабытьи, он будто заново собирал себя из обрывков воспоминаний, хаотично круживших в мозгу.
Ему виделось, как после расправы с Ремом Гиммлер берет его в аппарат СС… Потом — гестапо, где его обязанностью становится наблюдение за концлагерями; он ведает агентурой, вербует среди заключенных тех, кто по слабости воли готов был и предать и продать солагерников… Он видит себя в форме — в черном кителе с погоном на правом плече, в блестящих сапогах. Два дубовых листка мелькают теперь на его петлицах, что означает чин бригадефюрера СС…
Он вспоминал, или ему снилось, как незадолго до краха Германии его непосредственный начальник, личный друг Гиммлера и Кальтенбруннера Конрад Крингель собрал в Берлине двадцать ответственных работников РСХА и по приказу Гиммлера раздал им «материальное обеспечение» на случай непредвиденных обстоятельств. При этом Крингель заявил, что, помимо личного фонда, предполагается создать основной фонд партии, который будет сосредоточен в Баварских горах. Крингель не произносил слов: «Если русские захватят Берлин», — но было совершенно очевидно, что под «непредвиденными обстоятельствами» имеется в виду именно такой исход. Он закончил свой инструктаж вдохновляющими словами: «Партайгеноссен! Берлин будет защищаться до последнего солдата, до последнего жителя… Мы остаемся здесь. Нам выпала великая честь вместе со всеми защитниками Берлина выполнить свой долг до конца».
О, тогда Адальберт был горд тем, что остается в городе. Он предпочитал умереть, но не покидать его. Тем, кто решил оставить Берлин и скрыться, он не завидовал, — наоборот, к ним он испытывал смешанное чувство жалости и презрения. Когда русские ворвались на окраину Берлина, Адальберт устремился на улицу Принц-Альбрехтштрассе. У входа в знакомое здание не было часовых, обычно круглосуточно охраняющих его, пусто было и внутри, если не считать нескольких пьяных офицеров. Один из них, увидев перед собой бригадефюрера СС, наклонился к самому уху Адальберта и, обдавая его перегаром, прошептал: «Кальтенбруннер приказал: всем опускаться на дно!» Другие в ответ на вопросы Адальберта бормотали: «Все кончено… все кончено!..»
Да, все было кончено!..
Охваченный паникой, Адальберт выскочил обратно на Принц-Альбрехтштрассе и, к еще большему ужасу, увидел, что группы советских солдат перебежками приближаются к зданию гестапо. Небольшие отряды эсэсовцев вели огонь из-за углов, но было ясно, что их попытки обречены.
Что делать? Что делать?! Бежать в глубь города, затаиться среди развалин? Но и то и другое означало предательство, позорную смерть. Адальберт выбрал достойное — умереть в бою. Рюкзак он закинул за спину, схватил валявшийся возле убитого эсэсовца автомат и решил открыть огонь по наступающим русским, укрывшись в одном из домов неподалеку.
Он ворвался туда и сразу убедился, что дом пуст, жители покинули его, едва завидев русских. В одной из комнат были брошены чемоданы, ящики, коробки, набитые домашним скарбом, — словом, все заранее подготовленное к бегству. Прежде всего переодеться, перестать быть мишенью для врага! Расшвыряв содержимое нескольких полуоткрытых чемоданов, Адальберт нашел гражданский костюм, торопясь, надел его, снова схватил рюкзак с ценностями и автомат и подбежал к окну.
Однако место для засады оказалось неудачным: русских не было видно, хотя автоматные очереди раздавались все громче и чаще. Очевидно, советские солдаты наступали с другой стороны. Адальберт понял, что очень скоро окажется в ловушке. Спотыкаясь, падая, он скатился по лестнице, но, едва оказавшись на тротуаре, почувствовал сильный удар — над головой что-то просвистело, обрушилось, Адальберта придавило к земле, потом швырнуло, в глазах у него померкло, и он мешком обвалился в какой-то подвал, продолжая прижимать к животу тощий рюкзак.
«Приду, рассчитаемся…» Были ли эти слова сказаны на самом деле или лишь пригрезились ему? Кто мог быть этот человек? Друг, товарищ по партии, действительно спасший ему жизнь? Но уместен ли разговор о вознаграждении между боевыми товарищами? Бывший подследственный или агент, побоявшийся присвоить «собственность рейха» и желавший теперь получить причитающуюся долю из рук официального лица? Но ведь он, Хессенштайн, теперь никакое не официальное лицо, а… В любом случае этот человек представлял для него смертельную угрозу: каковы бы ни были его мотивы, он мог если и не прямо выдать его врагу, то навлечь подозрение. Надо уходить, уходить во что бы то ни стало. Адальберт поднялся и, с удивлением обнаружив, что может двигаться, поплелся к выходу, откуда тянуло весенней прохладой.
То, что он увидел прямо перед собой, было полной противоположностью утренней чистоте неба, неожиданно распахнувшегося над головой и заставившего его зажмуриться. Всюду, куда хватало глаз, — руины, железные и бетонные балки, обломки стен, груды камня… На что это похоже, на что?! На всплывшую откуда-то из детства картину «Последний день Помпеи»? Очертания нагроможденных перед ним развалин показались смутно знакомыми, точно он где-то в другом мире уже видел их… «Но где же мой дом, где?» — спрашивал себя Адальберт, понимая в полубессознательном состоянии, что в Нюрнберг — город, в котором он прожил все последние годы, — отсюда дороги нет.
Вместе с ночными соседями поневоле, вместе с многими сотнями других «пещерных» жителей Адальберт приближался к Бранденбургским воротам. Рядом, в Тиргартене, находился «главный» черный рынок Берлина. Каждый торопился поспеть на торжище в тщетной надежде — чем раньше, тем дешевле.
Едва приблизившись к Тиргартену, Адальберт понял, что недостатка в спросе и предложении здесь нет. Чего только тут не предлагали, не покупали! Любопытный прейскурант можно было бы составить для истории, чтобы следующие поколения могли видеть, в чем нуждались и что готовы были продать люди тех лет!.. Но Адальберту было не до исследований подобного рода. Страх охватил его: здравый смысл подсказывал, что, конечно же, на рынке да и на любой берлинской улице ему может встретиться человек, который узнает его и выдаст властям. Один такой уже нашелся там, в подвале… Адальберт надеялся, что второй встречи не будет, в берлинских развалинах затеряться нетрудно, и все-таки боялся, боялся этой новой встречи, хотя утешал себя мыслью, что, даже увидевшись, они вряд ли узнают друг друга. В конце концов и у «спасителя», возможно, были не меньшие основания стремиться к тому, чтобы его не узнали.
Адальберт шел медленно, пошатываясь, спрятав лицо в поднятый воротник. Иногда им овладевало нечто вроде бреда, галлюцинаций, и тогда рынок казался ему огромным, тысячеруким и тысячеглазым чудовищем: оно медленно шевелилось, бурлило, шептало многоголосо и вкрадчиво, дразнило видом ярких вещей и забытыми запахами. Любопытство брало верх, Адальберт вглядывался, прислушивался. Чего тут только не было! Мальчишки торговали американскими сигаретами, ветераны войны протягивали медали на дрожащих ладонях, женщина держала квадратик масла в исхудалой руке, нищий помахивал на ветру нейлоновыми чулками… Картонные коробки с мыльным порошком, уксус в мутных зеленоватых бутылках, а иногда даже кулечки с сахаром и развесной кофе… Время от времени слышались вполголоса произнесенные реплики: «Сахар — в парикмахерской на Курфюрстендамме…», «Белье — в публичной бане», «Уголь ведрами…», а иногда совсем шепотом: «Аусвайс по сходной цене…»
И снова — сигареты, мыло, аспирин, сигареты, сигареты… Цены все утро держались баснословно высокие, точно могущественные группы спекулянтов заранее сговорились между собой. Адальберт понял: надежды соседей по ночлегу, что с утра рынок будет подешевле, были по меньшей мере наивными.