Никогда еще, с грустью рассуждал Адальберт, ноги захватчиков не попирали эту землю. Наоборот, веками Нюрнберг считался как бы символом Священной Римской империи — ведь не зря он был излюбленным городом императоров, в том числе и великого Фридриха Первого Барбароссы. И снова приходила мысль о бессмертии великих идей, главной из которых он, несмотря ни на что, считал национал-социализм. Судьба Фридриха Барбароссы лишь укрепляла его веру. Всю свою жизнь этот человек посвятил борьбе за величие империи, и, хотя погиб во время одного из крестовых походов, мечта оказалась бессмертной. Вторую великую империю создал Бисмарк, а третью — Гитлер. Правда, сейчас она превращена в прах, но разве история не свидетельствует о том, что бывают поражения временные? Придет день, и из сегодняшних руин в конце концов возникнет четвертая германская империя, и уж она-то наверняка поставит на колени весь мир…
Адальберт шел почти вслепую, шел не развалинами, а древними улицами Нюрнберга, у него не было с собой палки, но он напоминал слепого, который следует за поводырем. Этим поводырем было сейчас для него двуединое чувство: память о былом величии Нюрнберга и жажда мести.
И, может быть, именно это настроение привело его на окраину города, к Партайгеленде. Он увидел огромный стадион с трибунами из серого камня, рядом толпились люди, но Адальберт не замечал их, он видел перед собой лишь гигантскую центральную трибуну, украшенную черными чашами, — здесь в дни манифестаций и парадов горел огонь, видел фюрера, приветствовавшего штурмовиков и манифестантов, проходивших по арене.
Адальберт не раз участвовал в парадах, возглавлял в марше одну из колонн эсэсовцев или входил в состав почетного эскорта, без которого фюрер нигде не появлялся. Он отчетливо слышал маршевый ритм тысяч кованых сапог и похожие на рев какого-то доисторического чудовища выкрики: «Хайль Гитлер! Хайль, хайль! Зиг хайль!..» Он устремил взгляд к центральной трибуне, но там копошилась какая-то нечисть: худые, как жердь, седые расфуфыренные старухи — американки, конечно, — и осанистые мужчины в военной форме, увешанные фотоаппаратами. Адальберт незаметно плюнул в их сторону и пошел прочь.
Снедаемый жаждой мести, он при виде американцев сжимал в кармане своего пальто кулак, и ему казалось, что он сжимает рукоятку пистолета «вальтер», того самого, что когда-то подарил ему лично Кальтенбруннер. Если бы можно было выхватить этот пистолет и разрядить обойму в ненавистных оккупантов!
Он давно уже, оказывается, шел по Фюртштрассе и понял это, только увидев наскоро воткнутый в землю уличный знак. Именно на этой улице располагался Дворец юстиции. Адальберт понимал: надо бежать, бежать прочь от этого места, но что-то, что было сильнее его, подталкивало Хессенштайна к Дворцу, в котором выставлены на позорище лучшие люди рейха, и зрители из зала насмешливо смотрят на них, как на экзотических животных в зоопарке.
Здание было окружено каменной оградой с овальными выемками. Двойные чугунные ворота, по обеим сторонам стоят солдаты в советской, американской, английской и французской форме. Узкий висячий переход соединял Дворец с другим административным зданием, а со двора к нему примыкал длинный четырехэтажный корпус — тюрьма. Хотелось подойти ближе, но здание, где проходил суд, опоясывали цепочки охраны, первая — из немецких полицейских, затем полукругом — цепочка «МП», американских военных полицейских. Иногда к зданию подкатывали машины с флажками союзников на радиаторах, американцы, англичане, русские, французы направлялись к входу, держа в руках, как успел заметить Адальберт, разного цвета карточки. Солдаты и полицейские подтягивались, бросали взгляды на карточки и снова замирали по неслышной команде «Смирно!».
Адальберт уже решил повернуться и уйти, но в этот момент к зданию опять подкатила машина, из нее вышел только один человек, располагающего вида американец в военной форме, взмахнул карточкой перед лицом полицейского и беспрепятственно прошел внутрь здания.
«Один из судей? — пытался угадать Адальберт. — Или адвокат?»
Но приехавший американец не был ни тем, ни другим. Доктор Гилберт, психолог, пользовался на процессе исключительными правами. Сейчас он находился в камере Франка и слушал его исступленную исповедь.
— Мы одряхлели… Европа одряхлела… Германия одряхлела… расцвет уже позади. Знаете, варварство, должно быть, ярко выраженная немецкая расовая черта. Как иначе Гиммлеру удалось бы заставить людей выполнять его приказы? Иногда я с ужасом думаю о том, что Гитлер — лишь первая стадия нового типа бесчеловечного существа, которое сейчас эволюционирует. Европе конец. Гитлер сказал: «Война должна быть при моей жизни». Безумие одного человека — и миллион людей умирает. Смерть — самая деликатная форма существования. Я полностью примирился с мыслью о смерти…
Так исповедовался Франк.
А Геринг, как всегда, встретил Гилберта каркающим смехом.
— Ну-ну, — сказал он, — наступит день, и вам придется иметь дело с русскими. Любопытно будет посмотреть, как вы с этим справитесь. Конечно, мне безразлично, откуда я буду наблюдать — с неба или из другого, более интересного места… — Геринг снова рассмеялся и продолжал: — После того как Соединенные Штаты захапали Калифорнию и половину Мексики, а мы остались с пустыми руками, территориальная экспансия вдруг стала считаться преступлением. Люди воевали на протяжении столетий и всегда будут воевать. Изменяется оружие, а не человеческая природа. В каменный век наши прародители выбивали друг другу мозги дубинками, а затем оставшиеся в живых поедали убитых. Это упрощало проблему снабжения. — И он снова расхохотался. Все попытки Гилберта направить разговор с Герингом на тему исчезнувших сокровищ ни к чему не приводили. Создавалось впечатление, что тот берег их для себя, уверенный, что сможет ими воспользоваться…
Изо дня в день Гилберт обходил камеры. Что слышал он от их обитателей? Что Гитлер был властителем дум миллионов людей. Что преступления нацистов в концлагерях и еврейских гетто придуманы самими же евреями. Что фотографии, предъявленные судом обвиняемым, — всего лишь монтаж, а кинохроника — инсценировки. Что если и виноват кто-либо в войне и во всем том, что было с нею связано, то только Гитлер, остальные невиновны. Они лишь выполняли его приказы: немцы — дисциплинированная нация…
У заключенных было много любимых тем, и одна из них состояла в попытках убедить американца Гилберта в том, что Западу необходимо объединиться и ударить по Советскому Союзу.
Разумеется, ничего этого Адальберт не знал. Он медленно направлялся к своему единственному убежищу — дому Браузеветтера. Дитрих уже начал беспокоиться.
— Где ты был?
— Я стоял перед Дворцом, — мрачно объяснил Адальберт, — и думал… Ах, если бы у меня был пропуск, Дитти!..
— Ну и что бы ты там увидел? Общая картина достаточно ясна из газет и кинохроники.
— Плевать мне на «общую картину»! — взъярился Адальберт. — Я просто встал бы и заявил во весь голос, что этот суд — жестокая комедия, фарс, я сказал бы, что немецкий народ сам отдал свою душу фюреру и его соратникам и не дело паршивых иностранцев касаться души народа!
— Во-первых, тише! — понизил голос Браузеветтер. — Твой крик может проникнуть сквозь эти стены, и тогда тебе конец, несмотря на все твои шрамы. И я бы на твоем месте пошел в полицию и зарегистрировался. Тебе надо получить нюрнбергский «аусвайс» и заявить о своем местожительстве.
— Где? В развалинах?
— Ты меня обижаешь, Ади. Во-первых, мой дом — твой дом. Кроме того, у тебя есть собственная вилла. Что мешает тебе…
— Что мешает? — сжимая кулаки, прервал Адальберт. Шрам на его лице сделался багровым. — Но разве я тебе не рассказал, что видел прошлой ночью возле моего дома?
— Так чего же ты хочешь от жизни?
— Крови! — резко ответил Адальберт. — Крови тех, кто предал память о фюрере, кто покорно копается в этом мусоре, — он кивнул за окно, — вместо того чтобы объединиться и мстить!