Адальберт не верил своим ушам. «Гитлер — дух дьявола… союз с дьяволом…» — разве когда-нибудь раньше в публичных выступлениях или даже в приватном кругу кто-нибудь из вождей рейха осмеливался произнести нечто подобное?! А Гилберт говорил уже о Кальтенбруннере: железный руководитель РСХА утверждал, что отдавал распоряжения, прямо противоположные тем приказам, которые сам подписывал и многие из которых Адальберт лично принимал к исполнению… Адальберт слушал Гилберта и понимал, что тому нет нужды говорить неправду. Точно так же, как и у заключенных не было оснований кривить душой перед психологом. Ведь ответы не протоколировались, в любой момент они могли отречься от сказанного, да и свидетелей не было. Что же заставляло Геринга и других поносить фюрера, проклинать друг друга, забыв о достоинстве? Кейтель, начальник штаба верховного главнокомандования, до того дошел, если верить Гилберту, что «кланялся и шаркал ножкой перед каждым лейтенантом, который заходил в его камеру, и утверждал, что всегда был мелкой сошкой…».

То, что говорил психолог, было страшным. Не только мертвых — Гитлера, Гиммлера, Геббельса — поносили их соратники, но и друг друга. Да, конечно, каждый из них боролся за свою жизнь, надеялся, что Гилберт представит его судьям и прокурорам в выгодном свете… «А честь национал-социалиста? Куда исчезла она?…» — спрашивал себя Адальберт.

— На другой день после смерти Лея, — вспоминал Гилберт, — я и врач-психиатр обошли камеры заключенных: Штрейхер во всем обвинял евреев, Гесс находился или делал вид, что находится в состоянии полной амнезии, — он ничего не знал и не помнил. Геринг считал Гесса сумасшедшим, подтверждение тому — факт его полета в Англию. Если бы у Гитлера было намерение добиться мира с Англией, то он, Геринг, при своих контактах с англичанами мог бы организовать это в течение двух суток… Все они поливали друг друга грязью, каждый утверждал, что не имел понятия о преступлениях, о которых говорилось в обвинительном акте, или был вынужден их совершать по прямому указанию Гитлера. Все точно сговорились, а может быть, им и в самом деле удалось сговориться? — валить все на Гитлера…

Слушая Гилберта, Адальберт снова и снова вспоминал о давнем процессе в связи с поджогом рейхстага и о том, как вел себя этот коммунист Димитров перед судьями, перед самим Герингом… А ведь ему тоже угрожала смерть! Почему же он не боялся ее?

…Они разошлись в полночь. Ангелика уже лежала в постели, но не спала.

— Я многое понял, Гели, — мрачно сказал Хессенштайн, раздеваясь. — И прежде всего, что подсудимые — даже если они останутся в живых — уже недостойны встать во главе новой Германии.

Он еще не мог прийти в себя, его поразило противоречие между добродушным тоном этого Гилберта и страшной правдой о людях, которых он, Адальберт, боготворил. Очень хотелось рассказать все Ангелике, но в последнее время она и без того выглядела встревоженной, неспокойной. Адальберт погладил ее по щеке и почувствовал, что ладонь его стала влажной.

— Что с тобой, Гели? Почему ты плачешь?

— Потому что… просто я устала сегодня… — отвернувшись, тихо ответила Ангелика. И добавила: — В последние дни на рынке столько народу, меня совсем затолкали…

— Ну что ты, дорогая? Успокойся. Завтра встану пораньше и сам куплю все необходимое. — Адальберт лег. Все-таки он не мог не поделиться с Ангеликой своими впечатлениями. — Сейчас Гамильтон познакомил меня с одним человеком, так называемым психологом, который видится с заключенными каждый день. Я бы хотел думать, что Гамильтон специально подстроил эту встречу, чтобы заставить меня от всего отречься, но ты знаешь, я не могу не верить этому психологу: очень похоже, что все они, даже Геринг и Кальтенбруннер — жалкие трусы.

Ангелика по-прежнему молчала.

— Ну что с тобой, дорогая? — охваченный тревогой, на этот раз уже за Ангелику, спросил Адальберт, пытаясь ее обнять. — Я хочу рассказать тебе…

— Я тоже хочу тебе рассказать… — неожиданно прервала его Ангелика. — Я не была сегодня на рынке…

— Ну и что из того? — недоуменно спросил Адальберт.. — Из-за какой-то чепухи…

— Это не чепуха, Ади, — тихо и отрешенно произнесла Ангелика. — У нас будет ребенок.

— Что?! — приподнимаясь на постели, воскликнул Адальберт.

— Я была не на рынке, а у врача, Ади. Сегодня он сказал мне окончательно: я беременна. — Она наконец повернула к нему голову. — Успокойся, Ади. Ты ведь всегда хотел иметь сына…

Да, он всегда хотел иметь ребенка. Мальчика. Ангелика — тоже. Еще давно по взаимному согласию они решили, что у них будет сын сразу, как только Германия победит и все снова встанет на свои места, жизнь войдет в прежнее, нормальное русло… Но сама мысль о ребенке теперь, когда все в стране рухнуло, когда он сам находится на полулегальном положении, казалось ему невероятной, ужасной! Да, Адальберт всегда хотел иметь сына, которого он сможет воспитать в том же духе, в каком был воспитан сам, воспитать его смелым, беззаветно преданным делу, в котором он, Адальберт, видел главный смысл своей собственной жизни…

— Ты уверена, что врач не ошибся? — почти без надежды произнес Адальберт.

— Теперь — да. Уверена, — твердо и даже жестко ответила Ангелика. И опять — напряженное молчание.

— Боже мой! — воскликнул наконец Адальберт. — Но ведь еще есть время, еще не поздно…

— Не поздно — что? Убить ребенка? — еще жестче спросила Ангелика.

— Гели! Как ты можешь?..

Эту ночь они провели без сна. Адальберт говорил, что, наверное, им следует принять предложение Гамильтона и уехать в тихую, далекую страну, но тут же вспоминал об условии Гамильтона: отдать хранящиеся в тайнике записные книжки. Выдать американцам списки гестаповской агентуры и кодовые обозначения денежных заграничных фондов партии — значит стать предателем, и это клеймо ему придется носить всю жизнь, как шрам поперек лица! Он не сможет занять достойное, подобающее бригадефюреру СС место среди соратников, которые уже покинули Германию и теперь готовы посвятить свою жизнь восстановлению рейха. О его предательстве наверняка станет известно там, где ему придется жить, родившийся у него за границей ребенок будет носить клеймо сына предателя, и национал-социалистская деятельность будет для него полностью исключена!

На следующий день Адальберт пошел к Браузеветтеру и рассказал о своем горе. Но чем мог помочь ему старый учитель?

Только один человек — таинственный Мастер — был правомочен освободить Адальберта от клятвы хранить связанную с его работой в гестапо тайну.

Мысленно Адальберт не раз поднимал третью справа от колонки каменную плиту, опускал в образовавшееся отверстие проволоку с крюком на конце, чтобы зацепить плотно завернутый в клеенку сверток, поднимал его наверх и… Он понимал: никто из нынешних тайных национал-социалистских руководителей не позволит ему отдать списки американцам.

Но тогда Гамильтон вправе считать себя свободным от обещания помочь им с Ангеликой, вместе с их будущим ребенком, покинуть страну…

Браузеветтер выслушал Адальберта с сочувствием, сказал, что попробует связаться с Мастером, но, похоже, старик и сам не очень верил в удачу.

Однако день спустя к Адальберту на черном рынке подошел неизвестный человек и, глядя в сторону, негромко сказал, что Браузеветтер просил его зайти сегодня в девять вечера.

Мастер

Весь день Адальберт бродил по городу, он не мог заставить себя пойти домой, вспоминал заплаканное лицо Ангелики и не знал, что сказать ей, какое решение предложить. Избавиться от ребенка? Сохранить его и покинуть Германию? И то и другое казалось немыслимым, оскорбляло его лучшие чувства. Убить ребенка, о котором он столько мечтал? Отдать Гамильтону записные книжки и всю остальную жизнь чувствовать на себе клеймо предателя? Нет, он не мог взглянуть в глаза Ангелике и потому бродил по городу с одного рынка на другой, чтобы хоть как-то убить время, бродил как неприкаянный, терзаемый тем же ощущением безысходности, которое рвало душу, когда он скитался по развалинам Берлина, не зная, каким будет его следующий шаг.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: