В общем, он терпел неудачу во всем, за что брался. Ему не удавалось освоить ни одной профессии. Всем известно, что он лез из кожи вон, чтобы стать художником, и что он этого не добился. В конце концов, он вернулся к сочинительству, то есть, не стал ничем. Тоже мне профессия — сочинитель.
С женщинами ему всегда не везло, а насколько жалки его победы, свидетельствует то, что он никогда не упускал случая напомнить о них. В одном письме из Швейцарии он писал, что посетил всех, и уверял, что все сердечно привязаны к нему; кстати, он расписывал их достоинства, чтобы подчеркнуть отсутствие таковых у меня. Список достаточно нелеп. Одна — до сих пор неиспорченная пастушка по имени Фредерика, другая — бодрая резвушка по имени Лили и еще, если послушать его, Бранкони, та самая кокотка. Слов нет: такого рода добродетелями я не обладаю. У меня с его мимолетными пассиями общее только одно: я благодарю судьбу, наконец-то освободившую меня от него.
Скажите, разве сегодня не ожидается почта? Это не имеет никакого отношения к делу, я просто так спросила.
Его политические цели, слава Богу, опровергали одна другую. Мне совершенно ясно, что они с герцогом вздумали было осчастливить нас, дворян, почетным бременем налогов. Однако, герцог наш вовремя сообразил, что его казна (а она у него полней других) быстро опустеет, если он отправит в долговую тюрьму именно тех преданных людей, которые готовы защищать эту казну от завистливой черни.
Но самое большое разочарование доставило Гёте его дурацкое честолюбие касательно человеческого рода вообще. Уж как он спешил обратить его к гуманности, а человечество отнюдь не торопилось следовать за ним. Господин фон Коцебу отпустил очень меткое замечание на сей счет. «Прежде, — сказал он, — мы, немцы, вполне обходились нашей чувствительной душой, теперь всем непременно подавай гуманность». Гуманность… что это еще за зверь такой? Если бы эту вещь можно было почувствовать, зачем бы ей иметь латинское название? А я сказала Гёте: «Терпение, мой юный друг, прогресс наступит непременно, но что до меня, то я чрезвычайно рада жить там, где он не наступит».
Итак, сколько у Гёте было намерений, столько у него было и оснований для недовольства собой. И вот, чтобы не подвергать опасности собственное себялюбие, он придумал причину для этого недовольства: погоду.
Среди всех его бранных слов самое страшное — «погода». Он способен снисходительно говорить о палаче, но не о погоде. Погода у него всегда ужасная, или невыносимая, или веймарская, но в этих устрашающих эпитетах даже и нет нужды — словом «погода» сказано все. Хуже только одно, еще одно смертельное проклятие — «время года». Этот безбожник, не верящий в дьявола, верит вместо дьявола в погоду, и тут нет никакой разницы: он решил, что погода должна быть виновата во всем. Небо Веймара — его ад. Барометр — его распятие, перед ним он творит молитву.
В ноябре погода пасмурная, в декабре ненастная, в январе жесткая, в феврале влажная, в марте промозглая, в апреле капризная и так далее. Бывало, он скажет: «Вы же знаете, дорогая, в такую погоду я редко чувствую себя хорошо», и я затапливаю печь в комнате, как в какой-нибудь харчевне, — а на дворе июнь! Или целый вечер докучает мне своей кислой миной: «Пожалейте меня, Лотта, в такие месяцы при такой погоде, я не способен ни на какие благие дела». Речь идет об июле, на небе сияет солнце, а я извольте жалеть его.
Я больная женщина, а Гёте здоровый мужчина, который в жизни ничем не болел. Даже я при всех своих недомоганиях не позволила бы себе без конца проклинать изморось или духоту. Это свидетельствует о невероятно слабой выдержке, это более чем недопустимая распущенность. Это проявление души, не созревшей для внутренней гармонии, скрывающей от самой себя истинный источник своей хандры, отчего эта хандра сплошь и рядом (и тем необузданнее) прорывается в другой форме. Как однажды остроумно заметила наша любезная Гехгаузен: «Он думает, что его настроение зависит от погоды. Истина же состоит, разумеется, в том, что погода зависит от его настроения».
Да, Штейн, так уж он был создан, а я любила это чудовище всей душой. Он был пуст сердцем, развращен умом, все его стремления были разрушительны.
Я хотела удержать его при себе. Я хотела, чтобы он был моим, пока я этого желала, и чтобы я первая сказала: «Прощай». Как случилось, что мне это удалось? Как я ухитрилась совершить это чудо? Что ж, я знаю объяснение. Меня спасло отвращение к его полу. Страх помог мне одержать над ним верх; мое бегство оказалось единственно неотразимой атакой.
Если б я доверилась Гёте, он сожрал бы меня и выплюнул. Я отвергла его и увидела, как в этом человеке, не умевшем любить, вдруг вспыхнуло желание завладеть мною.
Помолчите минуточку — по-моему, я слышу почтовый рожок. Нет? Стало быть, мне померещилось.
Да, с тех пор у меня было достаточно возможностей разработать систему приемов, благодаря которым можно посадить мужчину на цепь. Поскольку он не способен ни на какое ощущение, кроме самых низменных влечений, женщина должна стать для него задачей. Задаче он не может противостоять. Его мужская природа повелевает ему ее решить, иначе он рискует потерять уважение к себе.
Если женщина проявляет стойкость, мужчина страдает. Не от любовной муки, отнюдь, но от сознания собственного бессилия. Через некоторое время его вообще занимает уже не женщина, а исключительно он сам. Он любит не женщину, которая оказывает ему сопротивление, но страдание, которое она ему причиняет. Любовь к страданию — это единственный вид продолжительной любви.
Еще в самом начале Гёте послал мне одно из своих стихотворений. Кстати, он затем опубликовал его, и не без успеха.
Я читала это не один раз: видите, я помню его наизусть. Разумеется, к писателям в принципе не стоит прислушиваться. Они говорят, что хотят. Скажут ли они правду или нет, они выразятся равно удачно; из их речей ничего нельзя извлечь.
Но в этом стихотворении (я сразу почувствовала) была правда. Оно-то вылилось из самого сердца. Этот любимец богов, у которого казалось, было все, чем может обладать человек, все же нуждался в одном — в душевном покое, а мое решение было непоколебимым: не давать ему покоя. Никогда.
Я не более тщеславна, чем подобает женщине, но этим открытием я по праву горжусь по сей день. Это было подобно наитию или озарению. Все, что я делала, руководствуясь только чувством, вдруг обрело ясность и смысл. Мне открылась вдруг вся жизнь его сердца, и я как бы с высоты увидела то, о чем вам только что говорила, и чего прежде — до того знаменательного дня — не могла бы выразить.
Гёте привык, что женщины не дают ему прохода. То есть, он имел дело с дамами такого сорта, которым преподносил свою страсть, и которые отвечали столь жалким «нет», что ему оставалось лишь выждать, пока они рано или поздно не кинутся ему на шею с таким же жалким «да».
А я вот сказала сначала «да», а потом «нет», и это его озадачило.
Я написала ему письмо, где уверяла, что жизнь, потерявшая для меня всякую привлекательность, снова стала прекрасной, прекрасной благодаря ему, что полгода назад я была готова умереть, а теперь снова живу.
Я дала ему время переварить это — и уехала в Кохберг с Ленцем, его собратом по профессии, которого он очень боялся из-за его таланта.
Понимаете теперь, что значит сделаться задачей для мужчины? Затем мне оставалось лишь позаботиться, чтобы он не совершенно отчаялся и, чего доброго, не отказался бы от своей цели как от недостижимой. Но для этого достаточно (если дело начато удачно) несколько поощрительных намеков, настолько туманных, что ни один разумный человек не стал бы возлагать на них ни малейших надежд.
1
Стихотворение приводится в переводе В. Левика