— Она была всем в моей жизни.
— Я понимаю… Но истерика тут не поможет.
Мой окрик вроде бы привел ее в чувство. Она застыла у кровати, молча глядя на мать. Я стоял напротив, с другой стороны. Я помнил, что у женщины был короткий нос. Теперь он вытянулся и загнулся вниз, как будто смерть проявила наследственную черту, странным образом скрытую при жизни. Лоб и брови тоже стали другими: в них неожиданно обозначилось что-то мужское. Истерика Бинеле, похоже, сменилась ступором. Она глядела на мать остановившимися широко открытыми глазами, словно не узнавая.
Я посмотрел на улицу. Сколько может длиться ночь? Пусть даже зимняя. Или солнце вообще больше не взойдет? Может быть, произошла та самая космическая катастрофа, которую теоретически допускал Дэвид Юм? И тут вдруг немного посветлело, как бывает перед рассветом.
Я подошел к окну и протер запотевшее стекло. Да, темнота была уже не полной, а словно разбавленной предчувствием утра. Кое-где можно было различить сугробы, стены, крыши. Вдали, ничего уже не освещая, горел фонарь. Я посмотрел на небо. Одну его половину окрасил рассвет, на другой еще сияли звезды. На какой-то миг я почти забыл о том, что произошло, зачарованный рождением нового дня. Звезды гасли одна за другой прямо у меня на глазах. На небе, как на детском рисунке, проступили красные, розовые и желтые полосы.
— Что же мне теперь делать? Что мне делать? — опять заголосила Бинеле. — Куда идти? К кому обратиться? Вызовите врача! Вызовите врача! — И она снова заплакала.
Я повернулся к ней:
— Что сейчас может сделать врач?
— Но кого-то же нужно вызвать.
— У вас совсем нет родных?
— Ни единого человека. У меня никого не осталось.
— А друзья? Может быть, позвать кого-то из лекционного клуба?
— Все они живут далеко отсюда…
Я ушел в свою комнату одеваться. Одежда была ледяной. Костюм, выглаженный перед поездкой, смялся. Туфли превратились в какие-то бесформенные мокроступы. Я взглянул на свое отражение в зеркале и остолбенел. Щеки ввалились, стали пепельно-серыми и заросли щетиной.
За окном повалил густой снег.
— Как я могу вам помочь? — сказал я Бинеле. — Я же здесь впервые и никого не знаю.
— О, горе мне! Что ж я с вами делаю?! Наша беда и вас задела. Мне нужно выйти позвонить в полицию, но я не могу оставить маму одну.
— Я побуду здесь.
— Да? Мама вас очень любила. Все время говорила о вас… Весь вчерашний день…
Я опустился на стул, стараясь не смотреть на покойницу. Бинеле начала собираться. Будь я в своем обычном состоянии, я бы ни за что не решился остаться наедине с мертвым телом. Но я так продрог, не выспался и обессилел, что мне было уже все равно. Глубочайшая тоска охватила меня. Давно я не видел такой нищеты и столько горя сразу. Эта ночь как будто разом перечеркнула всю мою американскую жизнь и каким-то колдовским образом отбросила меня назад, к моим самым горьким дням в Польше. Я услышал, как хлопнула входная дверь. Бинеле ушла. Нет, оставаться в одной комнате с трупом было выше моих сил. Я выбежал на кухню. Потом распахнул дверь на лестницу. Я стоял у открытой двери, готовый в любую секунду выскочить на улицу, если покойница начнет выделывать свои штучки, которых я так страшился с самого детства. Мысленно я начал убеждать себя, что глупо бояться этой доброй женщины, хорошо относившейся ко мне при жизни и вряд ли ненавидящей меня сейчас, если мертвые вообще способны что-то чувствовать. Но мои детские страхи оказались сильнее. Внутри у меня все похолодело. Казалось, кто-то водит мне по ребрам ледяными пальцами. Сердце прыгало, как пружина в сломанных часах. Мои нервы были на пределе: малейший шорох — и я бы опрометью кинулся вниз по лестнице. С площадки я видел дверь на улицу. Она была застекленной, но стекло запотело изнутри и обледенело снаружи — лишь бледное сумеречное свечение просачивалось сквозь него. Снизу тянуло адским холодом. Вдруг я услышал шаги. Покойница? Я уже приготовился броситься наутек, но в последний миг понял, что звук шагов доносится откуда-то сверху. Я увидел спускавшегося по лестнице соседа. Наверное, он шел на работу. На нем были резиновые сапоги и пальто, похожее на плащ-палатку. В руке он нес металлический ящичек для бутербродов. Бросив на меня любопытный взгляд, он произнес что-то на канадском французском. Приятно было хоть немного побыть с другим человеком. Я кивнул, развел руками и ответил ему по-английски. Но он продолжал что-то втолковывать мне на языке, которого я не знал, словно надеясь, что если я как следует напрягусь и сосредоточусь, то все-таки пойму его. В конце концов он взмахнул руками, буркнул что — то себе под нос и вышел. Входная дверь захлопнулась. Я остался один во всем доме.
А что, если Бинеле не вернется? Вдруг она сбежала? И меня заподозрят в убийстве. В нашей жизни все возможно. Я не отрываясь смотрел на входную дверь. Теперь я мечтал только об одном — поскорее вернуться в Нью-Йорк. Мой дом, моя работа сделались вдруг какими-то невероятно далекими и почти нереальными, чем-то вроде воспоминаний о предыдущем воплощении. Кто знает? Может быть, вся моя нью-йоркская жизнь — просто галлюцинация? Я начал шарить в нагрудном кармане в поисках паспорта. Неужели я и его потерял вместе с лекцией? Нет, паспорт, слава Богу, был на месте, Я нащупал его твердый краешек. Этот документ — вещественный залог того, что моя американская жизнь не сон и не вымысел.
Вот моя фотография. Вот подпись. Вот государственная печать. Пусть неодушевленные, безжизненные, они все-таки символизируют порядок, принадлежность к чему-то реальному, законность. Я стоял в дверном проеме и фактически впервые читал документ, подтверждавший мое американское гражданство. Я так увлекся, что почти забыл о покойнице. Открылась входная дверь, и вошла Бинеле, запорошенная снегом. На ней был тот же самый платок, что вчера на ее матери.
— Я не нашла телефон.
Она расплакалась. Я сунул паспорт обратно в карман и пошел по лестнице ей навстречу. Жизнь вернулась. Долгий ночной кошмар кончился, я обнял Бинеле, и она не отстранилась. Мои руки и грудь стали мокрыми от снега. Мы стояли на ступеньках, покачиваясь туда-сюда, — потерянный еврейский писатель и жертва Катастрофы да моей злосчастной лекции. Я заметил номер, выжженный у нее на руке чуть выше запястья, и как будто со стороны услышал собственный голос:
— Бинеле, я вас не оставлю. Клянусь душой вашей матери…
Ее тело обмякло у меня в руках. Бинеле подняла на меня глаза и прошептала:
— Почему она это сделала? Она просто ждала, когда вы появитесь.
БРОШКА
Возвращаясь из поездок, Вульф-Бер всегда покупал подарки Циле и девочкам. На этот раз все сложилось на редкость удачно. Он вскрыл сейф и взял семьсот сорок рублей. Да вдобавок выиграл сто пятьдесят рублей в карты у богатого русского, с которым познакомился на обратном пути в поезде. Вульф-Бер давно пришел к выводу, что от судьбы не уйдешь. Иной раз ничего не получается, хоть ты тресни, а иногда наоборот — все идет как по маслу. Взять хотя бы эту поездку. Еще вначале он просто для забавы вытащил кошелек у одного ротозея, чего почти никогда не делал (медвежатник — не карманник), а в кошельке оказалось полным-полно банкнот. Потом в турецкой бане нашел золотые часы. Когда ему так везло, Вульф-Бер всегда возносил хвалу Создателю и опускал монетку в ящик для пожертвований. Вульф-Бер не входил ни в какие банды и вел себя соответственно. Он знал, что воровство — грех. Но разве купцы сильно лучше? Покупают дешево, а продают дорого! Последние соки из бедняков выжимают! Да еще разоряются каждые несколько лет и рады-радешеньки, если сохранят хоть что-то от былого богатства. Когда-то Вульф-Бер работал дубильщиком в Люблине. Но выносить каждый день пыль, жару, вонь оказалось выше его сил. Мастер вечно их подгонял, орал, что они отлынивают от работы. Жалованье было курам на смех. Нет, лучше уж гнить в тюрьме!
Вульф-Бер уже не первый год жил воровством. Несколько раз его ловили и даже сажали в тюрьму, но всегда ненадолго. Он умел разговаривать с начальством: «Господин начальник, у меня жена, дети…» Он никогда не огрызался и не строил из себя героя. Он и в камере держался миролюбиво: ни с кем не дрался, а наоборот делился с другими заключенными деньгами и куровом, писал для них письма домой. Родители Вульфа-Бера были уважаемыми людьми. Его богобоязненный отец работал маляром. Мать торговала вразнос требухой и телячьими ножками. Он единственный в семье пошел по воровской дорожке. Вульфу-Беру было уже под сорок. Он был среднего роста, широкоплечий, кареглазый, с желтоватыми, цвет пива, усами, подкрученными вверх на польский манер. Носил облегающие брюки и сапоги с высокими узкими голенищами, делавшими его еще больше похожим на гоя: поляки были уверены что еврею просто не влезть в такие узкие сапоги потому что ноги у евреев толще и короче. Фуражка у Вульфа-Бера была с кожаным козырьком. Из кармана жилетки свисала цепочка от часов с приделанной к ней специальной ложечкой для выковыривания ушной серы. Другие воры ходили с пистолетами или выкидными ножами, но Вульф-Бер никогда не носил при себе оружия. Пистолет рано или поздно выстрелит, нож — заколет. Зачем проливать кровь? Зачем обрекать себя на суровое наказание? Вульф-Бер был осторожным и рассудительным человеком; он любил подумать и почитать, причем не только развлекательные рассказы, но и газеты. Женщины часто пытались соблазнить его своими прелестями, но у Вульфа — Бера был один Бог и одна жена. Да и что такого могли бы дать ему другие женщины, чего не было у Цили? С распутницами Вульф-Бер знаться не желал. Он никогда не переступал порога борделя и не пил. У него были верная жена и две хорошо воспитанные дочери. И дом с садом в Козлове. Девочки ходили в гимназию. На Пурим Вульф-Бер всегда посылал рабби подарок. Перед Песахом старейшины общины приходили к нему за пожертвованиями для бедняков.