Пиршество было устроено в длинном и низком помещении из нетесаных бревен, кое-где обшитых щепой. В обоих его концах пылал в очагах огонь; дым, не находя достаточного выхода через отверстия, проделанные в крыше, стлался над головами пирующих, сидевших на лавках, которые были нарочно сделаны низкими, чтобы людям не задыхаться в удушливых клубах[2]. Внешний вид собравшихся был диким и даже в подобной мирной обстановке мог показаться устрашающим. Их хозяин обладал гигантским ростом и грозным взглядом, способным держать в повиновении буйный народ, более всего любивший сражения. Длинные усы, такие же как и у большинства его воинов, придавали ему еще более грозный вид. Как и они, Гуенуин был одет в простую тунику из белой льняной ткани, сходную с одеждой, которую ввели в своей бриттской провинции еще римляне. На шее у него висел эудорхауг, или цепь из переплетенных золотых звеньев, которой кельтские племена украшали своих вождей. Такое ожерелье, своей формой напоминавшее те, что дети плетут из тростника, носили и вожди менее высокого ранга, обозначавшие этим знатность своего рода или свои воинские заслуги. Но золотой обруч на голове Гуенуина — ибо он считал себя одним из трех коронованных владык Уэльса — и такие же браслеты на руках и на щиколотках отличали князя Поуиса как суверенного монарха. За спиной у него стояли два телохранителя, находившиеся при нем неотлучно; а у ног сидел паж, чьей обязанностью было растирать ему ноги и согревать их, кутая в свой плащ. Тот же сан, который давал Гуенуину право на золотую диадему, позволял ему иметь и особого слугу, который лежал на стружках, устилавших пол, и держал ноги владыки у себя на груди.
Несмотря на воинственный дух гостей и постоянные распри между ними, лишь очень немногие из пирующих имели при себе какие-либо средства защиты кроме легкого щита из козьей шкуры, висевшего позади каждого из них. Зато в оружии для нападения у них не было недостатка; свои широкие и короткие обоюдоострые мечи они опять-таки унаследовали от римлян. Большинство добавляло к этому кинжал. Немало было здесь и дротиков, луков и стрел, копий, алебард, датских боевых топориков и валлийских крюков и секачей. Словом, на случай ссоры, которая могла вспыхнуть на пиру, здесь было достаточно оружия, чтобы натворить немало бед.
Но хотя пиршество выглядело несколько беспорядочным и пирующие не стесняли себя правилами поведения, принятыми среди рыцарей, пасхальный пир у Гуенуина имел благодаря двенадцати прославленным бардам источник более возвышенного наслаждения, чем те, какими могли похвастать и сами гордые норманны. Правда, у последних служили менестрели, искушенные в поэзии, пении и музыке; но хотя их искусство было в почете и некоторые его представители, достигшие высокого совершенства, нередко щедро награждались и Пользовались известностью, само по себе звание менестреля не являлось уважаемым, и их сословие состояло большей частью из беспутных бродячих певцов, избравших это ремесло, чтобы не работать и вести разгульную жизнь. Так во все времена складывалась судьба тех, кто посвящал себя развлечению публики; лишь немногие из них, особо выдающиеся, достигали порой высокого положения в обществе, но в большинстве своем они ценились весьма низко. Не таково было сословие валлийских бардов. Унаследовав высокое положение от друидов, при которых они некогда состояли в виде младшего, подчиненного братства, барды пользовались многими привилегиями, большим почетом и оказывали на своих соотечественников немалое влияние. В этом они даже соперничали со священниками, с которыми имели некоторое сходство, ибо не носили оружия и бывали посвящены в свой сан с различными тайными и мистическими церемониями; их «авен», или прилив поэтического вдохновения, чтился как нечто сошедшее с небес. Имея такую власть и влияние, барды охотно ими пользовались и при этом нередко позволяли себе причуды и капризы.
Так, видимо, было на сей раз с Кадуаллоном, главным бардом Гуенуина, от которого пировавшие ждали вдохновенных песен. Но ни трепетное ожидание собравшихся, ни молчание, наступившее в их шумной толпе, едва лишь слуга барда почтительно положил перед ним его арфу, ни даже приказания и просьбы самого князя не могли выжать из знаменитого Кадуаллона ничего, кроме краткой и невыразимо печальной прелюдии, которая тотчас растаяла в тишине. Князь нахмурился и сурово взглянул на барда, но тот был слишком погружен в скорбную задумчивость, чтобы оправдываться или даже заметить его неудовольствие. Он снова извлек из арфы несколько тоскливых аккордов и, подняв глаза к небу, казалось, готов был запеть одну из песен, какими этот замечательный мастер восхищал слушателей. Но увы! Они ждали тщетно. Бард заявил, что правая рука его онемела, и оттолкнул от себя инструмент.
Среди собравшихся послышался ропот, и Гуенуин прочел в их взглядах, что необычное молчание Кадуаллона они сочли дурным предзнаменованием. Он поспешил кликнуть молодого, честолюбивого барда по имени Карадок из Менуигента, чья растущая слава обещала вскоре затмить славу Кадуаллона, и потребовал от него песню, которую одобрил бы его повелитель и с благодарностью приняли все слушатели. Юноша был честолюбив и уже владел искусством придворного льстеца. Он начал песню, в которой, под другим именем, так воспел Эвелину Беренжер, что Гуенуин был в восторге. Все, кому довелось видеть прекрасный оригинал этого портрета, тотчас узнали его, а в глазах князя читались и его страсть к героине песни, и его восхищение певцом. Образы кельтской поэзии сами по себе весьма пышны; но казалось, что даже их не хватает славолюбивому барду, который при виде возбуждаемых им чувств воспламенялся все более и более. С похвалами норманнской красавице он сочетал славословия своему господину. «Подобно тому как лев, — пел певец, — подчиняется только руке прекрасной и целомудренной девы, так и вождь может признать над собой власть лишь самой добродетельной и самой прекрасной. Разве спросит кто у полуденного солнца, из какого края земли оно восходит? И разве спросит кто у столь прелестного создания, в каком краю она родилась?»
Неистовые в наслаждениях, как и в битвах, наделенные живым воображением, которое возбуждается от пламенных песен бардов, валлийцы дружно рукоплескали певцу; а он славил брачный союз, задуманный его господином, приводя все доводы, какие прежде него приводил священник.
Сам Гуенуин, в порыве восторга, сорвал с себя золотые браслеты, чтобы наградить ими певца, который произвел столь нужное ему впечатление на собравшихся, и укоризненно сказал, глядя на угрюмого Кадуаллона:
— Никогда у безмолвной арфы не будет золотых струн.
— Господин, — отозвался бард, не уступавший гордостью самому Гуенуину, — поговорку Талиесина ты привел навыворот. Она гласит: «Только у льстивой арфы струны всегда золотые».
Гуенуин уже приготовился гневно возразить ему, но тут его отвлекло внезапное появление Иоруорта, гонца, которого он посылал к Раймонду Беренжеру. Гонец, вступивший в пиршественный зал, был обут в сандалии из козьей шкуры, одет в плащ из таких же шкур, а в руке держал короткий дротик. Пыль на его одежде и раскрасневшееся лицо указывали, как усердно спешил он выполнить поручение. Гуенуин нетерпеливо обратился к нему:
— Какие же вести несешь ты из замка Печальный Дозор, Иоруорт, сын Иеуана?
— Вести я принес у себя на груди, — сказал сын Иеуана. И он почтительно вручил князю свиток, перевязанный шелковым шнуром и запечатанный печатью с изображением лебедя, древнего герба Беренжеров. Гуенуин, не умевший ни читать, ни писать, поспешно передал послание Кадуаллону, обычно исполнявшему обязанности секретаря в отсутствии священника, которого как раз не было в зале. Взглянув на послание, Кадуаллон коротко сказал:
— По-латыни я не читаю. Горе норманну, который смеет писать к князю Поуиса на ином языке, нежели язык бриттов! Славное было время, когда один лишь этот благородный язык звучал от Тинтажеля до Корлеойля!
Гуенуин ответил на это гневным взглядом.
2
Дома валлийцев, как и дома родственных им племен в Ирландии и в горной Шотландии, имеют весьма несовершенные дымоходы. В «Истории рода Гвидир» приведены примечательные слова некоего валлийского вождя; когда нападавшие на него враги подожгли его дом, он призвал своих друзей продолжать обороняться, заявив, что в рождественский сочельник дыму у него бывает ничуть не меньше.