Вплоть до нынешнего дня Эмпедокл не притягателен для научных изысканий. Кажется, сама его смерть – нарочитая и показная – скомпрометировала его в глазах историков философской науки. Вокруг него нет ореола философской известности, с ним не ассоциируется никакая выдающаяся философская идея, никакая непреходящая мыслительная ценность. Он, скромно разместившийся на периферии признанных, хрестоматийно-маститых античных мыслителей, почти незаметен среди греческих философских гениев, от сравнения с которыми имя его безнадежно проигрывает. На первый взгляд кажется, будто историки философии допускают в науку таких философов с единственно прикладной, вспомогательной целью – сохранить непрерывность философского развития: ведь если пренебречь малыми мыслителями, умолчать о них, то в истории развития философских знаний между бесспорными корифеями философии образуются незаполненные пустоты.
Некоторые исследователи причисляют Эмпедокла к так называемым «младшим» натурфилософам (см. 18, 43) в противоположность «старшим» – Фалесу, Гераклиту, Ксенофану, причем имеется в виду не только хронологическое различие: этим подчеркивается, что он, «младший», пришел после того, как «старшие» уже сделали свое творчески-новаторское дело – открыли Логос, умертвили Миф и тем самым стяжали репутацию творцов и созидателей философии, так что ему, «младшему», не обедняя философию и не нанося ей урона, можно было бы и не приходить. В общем «младший» есть все равно что «меньший».
Такая оценка похожа скорее на безотчетное убеждение, чем на критическое суждение, но его власть в современной науке безраздельна. Стало само собой разумеющимся видеть в Эмпедокле нетворческого эпигона, философскую заурядность. И все же при всей привычности такого убеждения с ним трудно согласиться: оно не столько убеждение, сколько предубеждение.
При знакомстве с каким-нибудь мыслителем прошлого исследователь неизбежно подходит к нему со своими, встречными оценочными понятиями. И в этом нет ничего странного: с абсолютной точностью и объективностью, вне степеней и критериев нашего собственного исследовательского (или читательского) восприятия невозможно передать мировоззрение ни одного философа. Например, многое зависит от того, что исследователи понимают под философией вообще, в чем видят ее назначение и сущность. Известно, что нет единого понимания предмета и цели философского знания, а существует много непохожих и даже исключающих друг друга определений философии; уже в древности стоики насчитывали их около шести. Таким образом, суждение о каком-либо философе прошлого оказывается производным от того, что исследователь ждет от философии, в чем видит ее предназначение, и здесь уже не обойтись без риска: если мера, которой он оценивает философа, слишком узка, своенравна, произвольно капризна, то он непременно исказит, недооценит или переоценит его. Тот аршин, которым по большей части измерялся Эмпедокл, не то чтобы не подходил к нему по росту; можно сказать, он неприменим к нему вообще.
Об Эмпедокле сложилось два мнения, различных по характеру, но сходных по своей несправедливости: его воззрения истолковываются или как бездумный, беспринципно всеядный эклектизм, псевдонаучная всесторонность, которые не имеют никакого идейно-смыслового центра, никакой целевой мировоззренческой перспективы (см. 56, 835. 5, 2, 114); или же как законченная, типичная форма античного механицизма (см. 20, 118. 26, 35). Особенной претензией на убедительность отличается первая оценка: Эмпедокл-эклектик. Действительно, в его учении можно встретить элементы самых разнообразных и даже противоречащих друг другу философских установок. И все же с этой оценкой нельзя согласиться, тем более что зачастую противоречия его философии «существуют лишь в голове самих исследователей Эмпедокла» (22, 403), ибо эклектизм свойствен позднеантичной, эллинистическо-римской мысли и в классике, тем более в ранней классике он просто невозможен: эта эпоха была слишком творческой, чтобы быть подражательной. Кроме того, надо заметить, что если в учении философа сталкиваются разнородные мысли, то это еще не говорит о том, что такой философ – нетворческий подражатель и эпигон. В античной философии существование у мыслителя разнородных идей – вполне привычное, даже законное явление. В мировоззрении Платона, например, уживаются самые враждебные идеи, начиная от креационистских и кончая материалистическими (постулат о несотворимости материи), но никому не приходит в голову отказывать Платону в оригинальности, называть его эклектиком.
Обычно понятие «эклектизм» справедливо связывают с вульгаризацией, падением философских нравов. Но не надо забывать, что эклектизм сам по себе никогда не был формой положительного жизнепонимания; в худшем случае он был неудачной попыткой его построить. Во все времена эклектизм был внешним выражением внутренне положительных философских тенденций, всегда свидетельствовал о насущных мировоззренческих задачах и нуждах. За ним неизменно скрывалась назревшая положительная потребность в синтезе многообразного и противоречивого философского опыта, и в этом смысле не лишены вполне определенного, однозначно-цельного мировоззренческого стиля даже такие образцовые философские эклектики, какими в древности были, например, Цицерон и Посидоний. Тем более это относится к досократику Эмпедоклу, искателю и новатору по самому складу своего философского характера. Гегель, в общем недружелюбный и беспощадный к Эмпедоклу, высоко оценил именно этот синтетический акцент в его философии: «Эмпедокловское понятие синтеза не потеряло значения до настоящего времени» (13, 275).
Что касается второй характеристики (Эмпедокл-механицист), то здесь мы имеем дело с обыкновенным недоразумением, которое противоречит всему духу античного, тем более раннегреческого мировоззрения (см. 45, 3-36). Философский механицизм возникает в результате того, что нормы и приемы естественнонаучного (в частности, механико-математического) мышления приобретают над философией непомерную власть, определяют ее методологически исследовательскую манеру, а также ее ценностно-мировоззренческую ориентацию. В качестве такового механицизм – явление новой, раннебуржуазной культуры. Философскому язычеству он противопоказан, и его напрасно было бы искать даже в учении, где мы, по всей вероятности, должны его найти, – в атомизме (у Демокрита, например, атомизм не исключает, а предполагает его демонологию).
Причины подобного отношения к Эмпедоклу различны. Отметим две из них: одну, связанную со своеобразием его творческой манеры, и другую, лежащую на совести позднейших комментаторов и интерпретаторов.
Учение Эмпедокла в том виде, в каком оно дошло до нас, дает повод для самых взаимоисключающих оценок: опираясь на факты, его считают и материалистом (см. 32, 81), и идеалистом (см. 40, 84), и дуалистом (см. 48, 545), и даже шаманом (см. 37, 145). Границы его воззрений чрезвычайно размыты и неуловимы для точных дефиниций. Они или до неразличимости стираются в сплетении многоликих идей и символов, или же раздвигаются до такой степени, что в корпусе его наследия распадаются всякие зависимости и детерминации. Создается впечатление какой-то неупорядоченной широты, мировоззренческой бестолковости. При первом знакомстве с его взглядами могут возникнуть самые несовместимые равновеликие суждения: он и рационалист, и мистик; и естествоиспытатель, и маниакальный заклинатель природы; и натурфилософ, и религиозный метафизик, и многое, многое другое. Самый настоящий «философский кентавр», как назвал его Венер Иегер (см. 43, 295).
Уже древние затруднялись ответить на вопрос, кто он: поэт, пророк, философ, ученый или врач? Современный интерпретатор находится в такой же неуверенности (см. 41, 123). Круг умственных запросов Эмпедокла поистине неограничен, и его, пожалуй, можно назвать одним из первых древнегреческих энциклопедистов. Во всяком случае по широте ума и интересов его сравнивают с Демокритом (см. 52, 17). Он интересовался всем тем, в чем только мог проявить себя человеческий гений, и везде оставлял свой след, печать своей неистощимой индивидуальности. В древности невозможно отыскать человека, которого в такой мере сопоставляли бы с самыми несхожими умами позднейших времен: в нем видели Галилея и Гёте, Бэкона и Новалиса, Дарвина и Шопенгауэра, а Эрнест Ренан увидел в нем одновременно ученого и авантюриста, назвав его помесью Ньютона и графа Калиостро (см. 41, 123). И тем не менее его многосторонность пошла ему не на пользу, а во вред; именно ее ставили ему в укор. В его необъятном полигисторстве увидели сомнительный и даже дурной признак: он разменял свой природный творческий дар на всевозможные знания и, естественно, измельчал, не состоялся как философ, выродился в поверхностную универсальность без глубины и понимания. О таких Гераклит с презрением говорил: «Многознание уму не научает». Последующая философская критика никогда не забывала об этом и издавна закрепила за ним репутацию философской посредственности.