Стоит ли удивляться тому, что такая неопределенность относительно будущего, да и относительно остальных социально-политических вопросов, сопровождаемая постоянными неурядицами в университете и жесткими стеснениями в преподавании, повергала Грановского в духовный кризис, доводила до пессимизма. «Сердце беднеет, верования и надежды уходят. Подчас глубоко завидую Белинскому, вовремя ушедшему отсюда. Скучно жить, Фролов!» — писал он 1 августа 1848 г. (8,425). Почти это же он повторил и Герцену через год. В письме к М. Ф. Корш (1849) он называл свое существование «погибшим», а в конце года писал тому же адресату: «Если бы Вы знали, какая безвыходная, бездонная хандра стала навещать меня. Впереди все так пусто и темно; в настоящем так бесцветно» (8, 320; 321). В письме к Я. М. Неверову (28 декабря 1849 г.) он писал: «Тяжело, брат! Близкие ушли, кто совсем, а кто далеко. Кругом пустота…» (11, 752–753).
Но раз так, раз старое рушится, а будущее неясно, то что же остается делать честному русскому человеку? И в размышлениях по этому поводу Грановский преодолевает свой пессимизм: о старом жалеть нечего, он любит вспоминать четверостишие И. В. Гёте, которое сложилось у него по-русски так:
(82, 219).
«Что же дальше? — спрашивает Грановский. — Будем делать пока наше маленькое дело, а там, что будет» (11, 753).
Оставался один путь — путь вовсе не таких уж «маленьких» профессиональных действий в предлагаемых обстоятельствах, путь просветительской деятельности. Надо было сохранять и нести Прометеев огонь в надежде, что будущие поколения смогут понять лучше и настоящее, и будущее. Грановский находит форму такой деятельности просветителя — рассказывать людям их прошлое, «учить историей». Такова была основа того истинного патриотизма, который вполне можно считать составной частью социально-политических воззрений Грановского. Этот идущий от Радищева и декабристов, Чаадаева, любомудров и Станкевича истинный патриотизм отличался от ложного, от «квасного» по крайней мере двумя чертами: он был связан с критикой пороков русской действительности и с действиями, которые были направлены на их искоренение.
Общественное служение Грановского проявлялось и в его внимании к развитию отечественной науки, и в самой критике русской действительности, имевшей целью указать пороки общества для их исправления. Но более всего чувство общественного служения проявлялось в его профессорской деятельности. Он понимал, что «настоящая деятельность возможна человеку только на родной почве» (8, 419). Нельзя не согласиться с Н. Г. Чернышевским, который видел в этом высшее проявление патриотизма московского профессора. «Грановский, — писал Чернышевский, — понимал это (просветительную миссию русского ученого. — З. К.) и служил не личной своей ученой славе, а обществу. Этим объясняется весь характер его деятельности» (86, 3, 350). «…Он был истинный сын своей родины, — говорит Чернышевский, — служивший потребностям ее, а не себе» (86, 3, 353).
Возникает вопрос: почему же при всех разногласиях и в общефилософской, и в социально-политической области Грановский все-таки был другом передовых русских людей, почему так высоко они о нем отзывались? На этот вопрос мы сможем ответить тогда, когда поймем, в чем же состоял главный подвиг Грановского, каков его вклад в русскую науку, образованность и какое значение это имело также и в социально-политической жизни России. Сейчас же в общем виде мы можем лишь повторить то, что уже сказали выше: Грановский был сторонником Просвещения, а русское Просвещение того времени выступало по ряду вопросов единым фронтом с революционным демократизмом. Помимо разногласий было и единство и в теоретических (главным образом в области философии истории), и в социально-политических (в отношении к русскому дворянству, государству, официальной церкви и идеологии, русским консерваторам) вопросах.
Грановский резко отрицательно относился к дворянству. И тут, может быть, важно подчеркнуть, что приводимые ниже его высказывания по этому поводу выпадают на последний год жизни, что опровергает отмеченные выше мнения о «поправении» Грановского к этому времени. Подобно своим предшественникам — русским просветителям 20—30-х годов (В. Ф. Одоевскому, Д. В. Веневитинову, Н. В. Станкевичу, А. И. Галичу), но с гораздо большим пониманием и остротой, похожей на чаадаевский пафос обличения, он возмущался распадением нравственной структуры этого класса, потерей им истинного патриотизма. Наблюдая выборы в ополчение в Воронежской губернии, он писал: «Трудно себе представить что-нибудь более отвратительное и печальное. Я не признавал большого патриотизма и благородства в русском дворянстве, но то, что я слышал в Воронеже, далеко превзошло все мои предположения. Богатые или достаточные дворяне без зазрения совести откупались от выборов… и… такая тупость, такое отсутствие понятий о чести и о правде… В других губерниях средней и южной России дело шло не лучше» (8, 454). Не лучше и дворянство «второй столицы». Тонко понимая и резко критикуя ограниченность либерализма славянофилов Ю. Ф. Самарина, И. С. Аксакова и других, он писал из Москвы: «Вообще здешнее высшее общество боится, чтобы новый Царь не был слишком добр и не распустил нас. Общество притеснительнее правительства» (8, 455). А через несколько дней он писал, имея в виду славянофильский либерализм: «Московское общество страшно восстает против правительства, обвиняет его во всех неудачах и притом обнаруживает, что стоит несравненно ниже правительства по пониманию вещей» (8, 456). Осуждая дворянство, Грановский вовсе не одобрял политики правительства. Это видно, например, из его отношения к записке Б. Н. Чичерина «Восточный вопрос с русской точки зрения», где внутренняя и внешняя политика, которую осуждали и консерваторы-славянофилы, была подвергнута резкой критике [7]. Это видно также и из писем Грановского конца 40-х и 50-х годов, в особенности из тех, которые посылались оказией, без боязни перлюстрации, как, например, письмо к Герцену из Москвы (июнь 1849 г.), в котором Грановский считал возможным «сказать несколько слов, не опасаясь почтовой цензуры». Критикуя реакционные мероприятия правительства, он заявлял: «Деспотизм громко говорит, что он не может ужиться с просвещением» (13, 359).
Он отвергал требование С. Г. Строганова читать лекции в «охранительном духе». Строганов говорил, что «им нужна любовь к существующему, короче, он требовал от меня апологий и оправданий в виде лекций» (8, 462). Он критиковал реакционную профессуру (С. П. Шевырева, М. П. Погодина). Его давила тяжелая, удушливая атмосфера официальной ученой, дворянской и чиновничьей среды, о чем он постоянно пишет в письмах к друзьям. Но главным способом критики Грановским русской действительности, крепостничества, абсолютизма были исторические аналогии. Именно эту форму лекций ставил ему в заслугу Герцен, который скажет уже много лет спустя после смерти друга, что сила Грановского была в постоянном, глубоком протесте против существующего порядка в России, что в Москве кафедра Грановского выросла в трибуну общественного протеста.
Разумеется, умонастроение Грановского было известно в правительственных кругах и вызывало ответную реакцию. Тучи над Грановским сгущались, его радикализм конца 40-х годов видели не только реакционные профессора и славянофилы, но и… III отделение. За Грановским был установлен надзор, он знал и сообщал об этом Герцену. Подозрительность правительства к Грановскому усилилась ввиду того, что в письме петрашевца А. Н. Плещеева о нем говорилось как об оппозиционном профессоре. В этой связи возникла целая переписка между следственной комиссией по делу петрашевцев и шефом московской жандармерии графом А. А. Закревским. Не поладил Грановский и с пастырем московской церкви — «лукавым Филаретом», которому донесли о безбожии, содержащемся в лекциях Грановского. Именно в связи с вызовом к Филарету, который упрекал Грановского во вредном влиянии на юношество, Грановский жаловался на тяжелую обстановку в университете.
7
Можно согласиться с публикатором писем Грановского к Герцену, который утверждает в комментарии к этой публикации, что после 1848 г. «Грановский оставался непримиримым врагом деспотизма Николая I; письма его дышат ненавистью к угнетателям просвещения и литературы…» (87, 88).