Самый частый, банальный ответ по Роршаху – звери. Звери, птицы, рыбы. Звери нейтральны. Их легко вообразить. «Количество животных», да пусть не рассмешит читателя эта формулировка, – показатель умственной энергии, активности ума. Если тест провести дважды в день – утром и вечером, вечером «звериных» ответов будет гораздо больше, на 20-30, чем утром: к вечеру человек устает, взлеты воображения, богатство ассоциаций – это труд. Вечером в ход идет то, что легче видится.
Анатомия, рентген, огонь, архитектура – каждый как самостоятельный признак, что же это такое? Вещи очень разные и вместе с тем похожие – огонь и рентген, анатомия и архитектура, если испытуемый видит это, значит, в нем заложены, как заряд в пушку, тревоги, беспокойства, эмоциональные беды. Только вот когда выстрелит пушка, если уже есть заряд? Роршах не прогнозирует, он констатирует: порох есть, и он сухой, и человек может взорваться. При полном душевном благополучии не увидит испытуемый рентген легких там, где проще увидеть бабочку или ту же летучую мышь. И не увидит он сердце, истекающее кровью. И не будут ему чудиться в каждой картинке окна, двери, рвы, крепостные валы, соборы.
Архитектура, архитектурные детали, так же как огонь, оказывается, далеко не безразличны для человеческого восприятия. Тяга к геометрии замкнутых пространств, жажда спрятаться, отъединиться от мира за призрачными рубцами роршаховских пятен… Беспокойства, которые в обычной жизни человек носит в себе, вдруг прорываются, и там, где один безмятежно видит одуванчик, другой смятенно разглядит подавляющие контуры стальной конструкции.
…Что тут скрывать, внешне объяснения по Роршаху часто напоминают высокоинтеллектуальную игру, ведущую начало от идей раннего Фрейда. Да, это так. Но вот совсем недавний эксперимент французских психиатров.
Обследовались три группы людей – вернее, изучалась тема «Искусство и психика». Группа больных художников, группа больных нехудожников, группа здоровых художников-профессионалов. Разбору подвергалось и творчество давно умерших мастеров: там были Гойя, Гоген, Ван-Гог и другие.
И вот что обнаружилось. Есть в их рисунках нечто общее, объединяющее, есть общие для всех принципы выражения личности. Есть черты, объединяющие только профессионалов, больных и здоровых. И наконец, есть то, что свойственно только «больному» искусству – как профессиональному, так и непрофессиональному.
Художники и нехудожники, больные шизофренией, обязательно ограничивают свои рисунки рамками, как бы отгораживают себя. Только отгородившись, они начинают рисовать. Они делят уже не просто на листе бумаги, а на «своем» пространстве лист на три-четыре горизонтальные полосы и заполняют их постепенно снизу доверху, причем вверху, как в искусстве древних, помещают главное, нечто грозное, того, от кого все зависит… Психика разбалтывается от болезни, спускается на нижние этажи, теряет навыки современного мышления.
И еще: у обеих групп больных изображения на рисунках налезают друг на друга, как в творчестве детей. Море, небо, лодка… Лодка перекрывает все – она выше неба. Потому что только в лодке спасение. Или тоже лодка. Крошечная. И в маленькой лодке – огромный человек.
При мании преследования в рисунках выделяются прежде всего глаза, все наблюдают друг за другом, никто не поворачивается ни к кому спиной: это опасно. У маниакальных больных рисунок заполняет всю поверхность: лицо одного превращается в спину другого, линия входит в линию. Психика работает судорожно, избыточно, чрезмерно.
И всю эту спутанность, завихренность мира четко отражает рисунок. Больше того, особенности рисунка способны подсказать диагноз. Очевидно, в будущем, когда разработают методику эксперимента, эти опыты станут основой чисто графического исследования личности.
Возвращаясь же к архитектурным сюжетам Роршаха, можно теперь с большей определенностью сказать, что архитектура появляется там, где человек жаждет воздвигнуть в себе внутренние крепости. И потому в любом пятне он отыщет забор, за которым можно укрыться.
…Форма, цвет, движение фигур, время, требующееся для ответа. С разных сторон проникает Роршах в человека. Подсчитывается число ответов, подставляется в формулы. Формулы сравниваются. Одна формула, одна тревожная цифра ничего не значат, как вполне незначаща одна крепость на всю серию ответов или один зловещий рентген. Только общая картина поможет оценить структуру личности, ее потенциальные, почти заглохшие возможности, ее нынешние неурядицы.
И тут, пожалуй, начинается самое узкое место теста: формализация самого метода, самого процесса тестирования, и довольно субъективная оценка его результатов. Строгого математического аппарата у Роршаха нет, и в этом главная его научная уязвимость. Он король тестов, но он одинок в своем величин; ему можно оказывать почести, но его трудно сопоставлять с итогами других исследований.
…Петя Карпов пытается формализовать свой «кусочек» Роршаха. Современная психология очень любит непонятные слова и новые термины. В Петиной работе тоже есть непонятное слово – «деклинация». Деклинация – мера увильчивости, отклонения от нормы, от закона статистического детерминизма. Известно, то есть высчитано, что деталь «А» люди видят чаще, чем «Б», а «Б», в свою очередь… Чтобы увильнуть от жестокого закона банальности в мышлении, нужно приложить некоторое психическое усилие. Карпов пытается приспособить непокорного Роршаха к главной точке отсчета в том эксперименте, который идет в Ленинградском университете уже несколько лет: он меряет деклинацию до и после экзаменов. Как выяснилось, после экзаменов «увильчивость» возрастает, Встряска, стресс – и студент после экзамена более самостоятельно относится к пятнам. «Он меньше раб кляксы», как сказал Петя.
…Мы давно уже выпили бутылку вина и съели весь хлеб, и Петя давно уже отказался провести меня всерьез по Роршаху: первая же беглая пробежка по пятнам открыла, что перед ним человек зловредный, склонный видеть не то, что положено.
– Вам обязательно нужно заглянуть за зеркало, признайтесь?
– Это плохо?
– Это трудно. Вы что, сами разве не знаете?
Я знаю, что трудно, догадываюсь, что, если это заложено, избавиться от тяги к деклинации почти безнадежно.
…Возле нашего дома в Москве есть детский сад. Каждый вечер видно, как укладываются спать дети, те, что на пятидневке; видно, как они прибирают игрушки, валандаются, дерутся, как в одних рубашечках убегают в туалет, чистенький, с маленькими унитазиками, и там, усевшись, ведут долгие разговоры. Вокруг уже темные окна, а туалет ярко освещен, и жизнь еще идет, в тепле, покое – минуты, заменяющие домашнюю уединенность.
По утрам, ровно в десять, сад отправляется гулять. У каждой группы свой маршрут. Одна всегда проходит под нашими окнами. И молодой женский голос, то веселый, то раздраженный, чаще равнодушный, повторяет, в сущности, одну и ту же фразу с небольшими вариациями: «Колышкии, объясни нам, что ты увидел в небе», «Колышкин, ты опять стоишь как столб, возьми свою пару за руку».
Я подхожу к окну и смотрю: неровно, разноцветно выгибаясь, как обтянутые ситцем мехи детской гармоники, бредут по тротуару ребята. Застревают на каждом шагу, внезапно останавливаются все разом, чтобы разглядеть машину, и нет способа сдвинуть их с места. Я ищу Колышкина и не могу найти вот уже третий год. Сверху, с высоты, попробуй угадай!
Наверное, Колышкин скоро уйдет из нашего детского сада. Что с ним будет дальше? Будет ли он так же непоколебимо отстаивать свою независимость? Не знаю. Пока же я просто уважаю неизвестного мне Колышкина. Он ни разу, ни в одно утро не дрогнул, он учил мужеству быть самим собой; он продолжал смотреть невесть куда, разглядывать невесть что.
…Но при чем тут Колышкин? Ах да! Совсем неясно, как у него будут обстоять дела с деклинацией, когда он вырастет. Как узнаешь? Может быть, просто пойти в сад и взять адрес, а потом через двадцать лет явиться: «Здрасьте, как у вас с деклинацией, товарищ Колышкин?» И если он до того времени устоит, ему будет приятно, Колышкину.