Такие невеселые мысли бродили в голове Воина, когда он, после встречи с цыганкой, возвращался от Булака.
А тестя, князя Прозоровского, не воротить уж к жизни. А знает ли об этом Наталья? Дошло ли до нее, что отца ее уже нет на свете? Снизу, говорят, нет к Москве ни проходу, ни проезду: всюду пожар и кровь.
В тихом, ясном осеннем воздухе стелятся по небу белые нити паутины… Вёдро, значит, еще долго постоит… Но вон и гуси длинною вереницею тянутся уж на теплые воды, за море…
Воин грустно покачал головой: ему вспомнилось его мыканье по белу свету, там, в заморщине… А тут он мыкался по Вятке да по Каме… дикая, бедная сторона, не то что там: какие города, села! а здесь — одна беднота, голод… Вот голодные люди и идут добывать себе хлеба либо смерти: им все равно помирать голодною смертью с наготы да с босоты.
«Женишка и детишка испроели» — правда, правда: Воин сам все это видел… Он все это доложит великому государю, когда Бог живым донесет его до Москвы. А там его ждет сынок, Наталья, — да дождутся ли…
— А! Воин Афанасьич! здравствуй на многая лета — до конца века!
— Спасибо, Афанасий Ивлич, как твое здоровье?
— Сам себе дивуюсь, как еще на ногах Бог держит.
— Да, правда, Афанасий Ивлич, кручинно тебе было с этою тяготою на Вятке: шутка ли! сто стругов снарядил в такую пору, когда все в нетех. Ну, да слава Богу, за тобой государево дело не стало.
Это встретил Воина товарищ его по наряду на Вятке ратных людей для плавной государевой службы и по постройке там же ста стругов для Волги, — Афанасий Косых, мужчина лет под шестьдесят, но еще бодрый, с резкою сединой в русой бороде.
— Ты откудова это теперь? — спросил Воин Афанасия.
— От воеводы, от князя от Юрья: назавтра поход объявил против вора, и стружечки мои чтоб наутрее отошли от Бакалды вниз до Симбирского с кормом и с зелейными запасы, а сам он идет на вора по сухопутью, — отвечал Косых.
— Так завтра? Ну, слава Богу! — И Воин перекрестился, хотя у него на сердце заскребли кошки. «Шутка ли! с самим встретиться», — подумал он.
XXXVI. Монисто князя Юрия Борятинского
— Кажись, он, соколик, глазки открыл?
— И точно, матушка Ираида, смотрит: не подымает ли его Господь?
— Ох, отец Варсунофей, я, кажись, уж не чаю.
— Не говори, матушка, на все божья воля: уж коли меня, старца негодного, Бог вызволил с турской каторги да из Шпанской земли довел досюдова и сподобил меня приложиться к мощам святых угодников, преподобных Гурия и Варсунофия, так его, воина Христова, поднимет Господь.
Этот разговор осторожным шепотом вели между собой старый инок в черной скуфейке с старенькою живою монашкою, черные живые глаза которой так, по-видимому, не ладили с ее сухим, темным морщинистым лицом.
Они сидели в просторной горнице, в окна которой проникал нежный свет загоравшейся на востоке зари. В той же горнице, на высокой кровати у стены, полузадернутой зеленым тафтяным пологом, лежал средних лет мужчина, по-видимому, тяжко больной. Голова его, обрамленная спутавшимися волосами, и мертвенно-бледное, с следами сильного загара лицо резко оттенялись от белой подушки.
Больной действительно открыл глаза.
— Где я? — слабо прошептали его запекшиеся губы. Старый инок на цыпочках подошел к нему и осторожно нагнулся.
— А! — с горечью протянул больной. — Так я все еще в Веницеи… а мне чаялось…
— Нету, батюшка, ты не в Веницеи, а на святой Руси, — с нежностью сказал старый инок, — ты, должно, меня старого пса признал, што выкупил с полону, с каторги: тебе и мерещится Веницея.
— Так где ж я? — изумленно спросил больной.
— В Синбирском, батюшка, у боярина и воеводы Ивана Михайлыча Милославского[77] в опочивальне, — проговорил старый инок.
Больной закрыл глаза. Ему казалось, что все это сон. Но между тем в уме его вставали новые неясные образы. Эти запорожцы, которых он видел в столовой избе у царя. Но это сон: он во сне, будто бы в Казани, на берегу Булака видел цыганку, и она много ему наговорила и о сыне, и о запорожцах. Только теперь он видел их не в столовой избе и не у Брюховецкого, а где-то здесь, близко… И тот еще, самый большой, что упал в столовой избе, закричал: «вот оно, аспидово отродье — сынок Ордина-Нащокина!» А вот сам Разин… Он помнит, как он этого самого вора Разина хватил саблей по голове… Да, все это сон, хотя он, кажется, и лежит с открытыми глазами…
— Он опять, соколик, открыл глазки, — слышит он шепот.
— Бредит, должно в огне.
— Кто это говорит? — спрашивает больной, силясь поворотить голову.
— Я, соколик, — говорит монашка, подходя к нему робко.
— Опять цыганка! — слабо простонал больной.
— Я не цыганка, я старица Ираида, от Натальи Семеновны к тебе прислана.
— От Натальи? А где она?
— В Москве, соколик.
— Так это не сон?
— Не сон, соколик, опомнись… Припомни — ты был в бою с вором Стенькою, тебя порубили в бою казаки воровские, и мы не чаяли видеть тебя в живых. А теперь, слава Господу, ты в память приходишь… Перекрестись, родной.
Воин (это был он) хотел было перекреститься — и не мог, застонал: рука его была на перевязи; он был ранен.
Но эта боль заставила его вспомнить все или почти все. Рать воеводы и князя Юрия Борятинского из Казани подоспела к Симбирску в то время, когда симбирский воевода, боярин Иван Милославский, истомленный почти месячным сиденьем в облоге от воров, уже хотел было сдаться — отворить ворота в кремль. Разин с казаками и татарами стремительно бросился на царское войско. Завязалась отчаянная борьба…
Воин все вспомнил, но это был какой-то ад… Гром пушек, гиканье налетавших на них казаков, аллалаканье татар, вышедших с топорами и рогатинами, — все это смешалось в какой-то страшной картине…
Лично он вспомнил, как на то крыло, где он находился, ударили татары под предводительством мурз Багая и Шелмеско; потом в середину лавы врезался сам Разин с тремя запорожцами… Запорожцы узнали его, он узнал их… Но тут все смешалось в его уме: мелькнул белый конь под Разиным, готовый, кажется, раздавить Воина; но Воин махнул саблей и угодил в голову Разину… Больше он ничего не помнит.
Теперь Воин осмотрелся кругом сознательно. Да, это не сон, и то не был сон.
Около его постели опять стояли старый инок и цыганка в монашеском одеянии. В первом он узнал бывшего полонянина Варсунофия, которого он выкупил в Венеции.
— Ты как сюда, старче, попал? — спросил его Воин, все еще смутно сознавая свое положение.
— К тебе, батюшка Воин Афанасьич, приплелся я с Москвы, — отвечал старик, — тебе отслуживать за мою волю, што ты дал.
— Как же ты узнал, что я здесь?
— Я за тобой, батюшка, с самой Казани. Воин недоумевающе посмотрел на монашенку.
— А меня прости Христа-ради, батюшка Воин Афанасьич, за Казань, — сказала она, низко кланяясь. — Я не цыганка: я старица Ираида из Новодевичьей обители.
— Для чего ж ты в Казани цыганкой прикинулась? — спросил Воин с удивлением.
— Так, батюшка, приказала Наталья Семеновна, — отвечала монашка.
— Моя жена?
— Она самая, батюшка.
— А для чего? — еще с большим удивлением спросил Воин.
— Ее спытай, батюшка: ее это воля была, — отвечала монашка. — Для-ради ее супокою мы вот с Варсунофьюшком и пошли искать тебя, потому — нас, людей божьих, старцев, кому охота обижать? А пошли она гонца с грамоткою, и по нонешнему времячку ему бы не сносить своей головы: ноне и царских гонцов по дорогам воры вешают. А мы што? — мы та же каличь, нишшая братья убогая, с нас нечего взять. А мы-то с Варсунофьюшком в бродячем деле дотошны: он, сам ведаешь, с самой бусурманской веры, да с Шпанской земли доплелся до белокаменной; а я, родимый, с той самой поры, как нас с инокиней Надеждой, што ноне твоя благоверная, отпустила мать игуменья из Новодевичья за мирским сбором и как инокиня Надежда из Успенского собору ушла к тебе, — с той поры я все брожу по свету, по угодничкам: и киевским угодничкам маливалась, и самого етмана Брюхатого видала, и соловецким угодничкам, Зосиме-Савватею, маливалась же, да и у казанских чудотворцев, у Гурия и Варсунофея, святые раки лобызала. Там мы с Варсунофьюшком и тебы, соколика, сустрели, да за тобою как псы верные и сюда прибрели. А все для-ради супокою матушки Натальи Семеновны. И цыганкой-то я обернулась для-ради ее же благополучия. А ноне вот Бог привел и за тобой походить. Как это пришел под Синбирской с ратными людьми с Казани князь Борятинский, — и ты, батюшка, с ним же пришел, да как учинился у вас смертный бой с вором и антихристом Стенькой, — с утра до ночи бой шел, а мы ни живы, ни мертвы ждем, чем кончится, — коли к ночи слышим: побили-де царские рати вора Стеньку наголову, и сам-де он бежал в малом числе, и голова-де у него перевязана — саблей рассечена, и рассек-де его, сказывают, Воин Ордин-Нащокин, а сам-де Воин убит лежит. Как услыхали мы это, батюшка Воин Афанасьич, что ты мертв лежишь, мы и света божьего за слезами не взвидели. Коли слышим: жив-де еще Ордин-Нащокин, токмо зело порублен. И велел тогда воевода и боярин Иван Михайлович Милославский снести тебя, голубчика, к нему в палаты, и лекаря к тебе приставил, а нас — во хожалок место. И был ты все без памяти который день, а ноне вон божиим изволением в себя пришел.
77
Иван Михайлович Милославский — боярин, видный сановник (род Милославских возвысился благодаря браку царя Алексея Михайловича и Марьи Ильиничны Милославской), умер в 1685 г. Мордовцев ошибся: в 1671 г. симбирским наместником был Иван Богданович Милославский (см.: Соловьев, кн. 6, с. 306–308; здесь рассказывается об участии Милославского в борьбе против Степана Разина).