Сузанна усмехнулась; развязная грубость речи его плохо вязалась с тонкими, еле огрубелыми руками.

– Вы ошиблись, – прервала она.

– Кто это, я? – Он ел с аппетитом, и висок, которого целиком не заслоняла прядь, порозовел. – Да вы только Евсевия этого возьмите: пройдоха, каких мало!

– Слушайте, Виссарион, я пришла не за тем… – Кажется, ей надоел этот благонамеренный разговор. – Знаете, вы сильно постарели с тех пор…

Он отложил ложку и щурко посмотрел на гостью; потом как ни в чем не бывало полез в печь за кашей.

– Вздор, я вижу вас впервые.

– Я думала, что вы сохраните обо мне более глубокое впечатление. – Она кивнула на его хромую ногу. – Я попала в вас все-таки… я вовсе не хотела уродовать вас.

В замешательстве он уронил заслонку и вдруг вспомнил и непостижимый вихрь той ночи, и этот чуть косящий глазок.

– У меня после войны вообще стала плохая память на лица, а стреляли в меня много раз…

– Надеюсь, по другим причинам?

Надо было сдаваться.

– Не смейтесь, – сказал он тихо, забыв про кашу. – Я ликовал тогда, как мальчик, которому подарили целый мир. Нет, не то… как тот дикарь, которому удалось похитить сердце девушки!

– Это не совсем похоже, про дикаря и девушку… но пускай будет так. О нас лет через сто наврут еще и не такое! Налейте мне квасу, хочу пить!.. – Напрасно она ждала, что он расплещет, наливая в глиняную кружку. – Спасибо. Теперь рассказывайте, как вы жили потом.

Ему уже некуда стало прятаться.

– Вы интересуетесь для себя? – защищался он как умел.

– Было бы невероятно, чтоб вы хотели обидеть меня… именно теперь. Я слушаю, мне интересно.

– …сперва все бежал, потому что по мне ходили чужие ноги, и мне было больно, потом скрывался и плакал, как Иеремия у стены…

– Я плохо знаю Библию и не помню, по какому поводу изнурял себя старик.

– Он плакал, когда разрушили стены… может быть, он предвидел будущее рассеяние своего народа, не знаю. Народы всегда начинают с песен, а кончают слезами. Потом я сидел в этом мешке, рядом с Евсевием. Потом был десятником… теперь меня хотят сделать завклубом. Мясо готово, и мне неважно, какое блюдо из меня сделают.

– Вы трижды приходили к отцу, – быстро вставила Сузанна, сгибая упругую сталь ножа.

– Я подчинен ему в работе, – так же поспешно объяснил Виссарион.

Она продолжала перечислять:

– …вы приходили вечером, чтоб никто не видел. Вы живете у Милованова и бываете у Красильникова. Вы ездили в Шоноху, где сплошь живут староверы и кулаки… – Она заметила, как покривились его губы. – Что, вам не нравится газетное слово?

Он заговорил едко, в тон Сузанне:

– Да, я хочу взрывать мосты и демонически хохотать над революцией. Я хочу… – Он вспылил и повысил голос: – К черту… я заполнял сотню анкет, я рядовой служащий Сотьстроя. Не мешайте мне жрать мой хлеб. Я устал и хочу спать…

– Не кричите, поручик!

– Мне кажется, – жестко сказал он, косясь на дверь, в которую поминутно мог вернуться Пронька, – мне кажется, вы спасли меня тогда не затем, чтоб предать меня теперь… когда я переродился! – Он вспотел, ему трудно далось это фальшивое слово. – Что вы хотите от меня?

– Прежде всего оставьте отца. Его и без того не любят на строительстве.

– Вы угрожаете, а я не боюсь. Если б боялся, я бы нашел способ убрать вас…

– Разумеется, если бы о вас не знал еще один человек на строительстве! – решительно солгала она.

– …Увадьев? Говорят, вы живете с ним. Что же, каждый пристраивается как умеет!

Она встала, и было похоже, что раскаивается в своем приходе.

– Странно, как всегда привязываешься к вещам, которые удается спасти. Имейте в виду, что ваш председатель приходил к Увадьеву говорить о вас… вам лучше всего добровольно убраться с Соти, – и потянулась за шляпой.

Она уходила как бы нехотя, а он не останавливал ее; у двери она сказала:

– Кстати, я совсем забыла: на крыльце я встретила монаха… ну, лысый такой! Он очень просил вас приехать туда… там умирает этот старик, старец. По-видимому, ищет заместителя себе.

– Евсевий… значит, он не умер еще?.. – В его лице читалось недоверие, – …слушайте, вы не то хотели мне сказать!

Она вздрогнула и распахнула дверь.

– Как быстро стареет наше поколенье. У вас стали редкие волосы, поручик, вы скоро облысеете.

В окно ему было видно, как она торопливо пересекла улицу и стала подниматься на пригорок, с которого уже становились видны огни строительства. Он утомленно закрыл глаза, а когда открыл их, она все еще стояла на бугре, а вместе с нею Пронька; они разговаривали, и, судя по взглядам, речь шла о нем, о Пронькином нахлебнике. Виссарион раскрыл окно, но лишь расплывчатые тени звуков отражались в тишине. Следовало бежать немедленно, прятаться, выдумывать новую маску, но само тело противилось этому: телу было приятнее сидеть здесь, у окна, пить густой мужицкий квас, сплевывая пахучие стеблинки мятной травы. Он сидел и все поглаживал висок, куда вселилась взрывчатая какая-то боль. Деревней прошли местные комсомольцы, таща что-то огромное, укутанное в рогожу; из щели выбивалась паклевая борода. Назавтра, в троицын день, во время обычного крестного хода из скита в часовенку, готовили они свою контрдемонстрацию. Не в пример прежним мочливым годам, установилась сушь; хлеба и льны никли под суховейными ветерками; бабы трех деревень замышляли водосвятный молебен о даровании дождя. Все иссохло до скелетного подобия; грудь опалялась, вдыхая раскаленный огневоздух; вода горела бы, если б ее поджечь; камень не булькал, падая в колодец; в избах не зажигали огня из боязни пожара, и все-таки по деревням уже пошли за милостыней погорельцы…

Пронька приближался; еще было время бежать и поспеть к ночному поезду, если б удалось нанять подводу. Вместо этого Виссарион налил новую кружку кваса и пил, но губы его оставались сухими. В квасной черноте отражался чужой, неузнаваемый глаз, и, с жестоким любопытством смотрясь в него, Виссарион бегло вспомнил обстоятельства, при которых он так прочно вселился в Пронькины дом и дружбу. Миловановы всегда слыли безбожниками; в пору своих временных бегств тут живал Геласий, и даже самого Филофея Пронька принял бы с одинаковым радушьем, вздумай тот преступить разделявшие их века. В ячейке косились на такую душевную щедрость, но в пререкания не вступали, так как в застойный досотьстроевский период вся работа в волости держалась только на нем; Виссариона же, в довершение всего, к нему привел сам Увадьев, прося приютить у себя до окончания рабочего поселка, – с того и прижился.

В недолгое время Виссариону удалось завоевать почти преклонение Проньки; его оружьем были те знания, которые не успел растерять в послевоенных скитаниях. Вечерами шумно вваливался Савин, забредал с горя Куземкин, Лышев Петр и те из молодежи, кого пресытили каждодневные танцульки; иногда появлялся Геласий и присмирело сидел у двери. В несколько вечеров Виссарион попытался передать им величественную историю пути, которую проделал человек от ледниковой колыбели. Лектор увлекался сам, ему нравилось бросать свои камни и наблюдать, как разбегаются первые, еще нечеткие круги по нешелохнутым людским гладям. Мужики внимали с суровыми, готовыми лопнуть от напряженья лицами, а Пронька еще больше благоговел перед тем всемогущим человеком будущего, которому стыдился показать свои черные руки и предком которого чувствовал себя, Присутствуй тут Фаворов, он сказал бы, однако, что Виссарион нарочно компрометирует науку; в вечер, например, когда добрались до тригонометрического, почти из магии похищенного треугольника, с помощью которого были расставлены верстовые столбы по вселенной, Виссарион говорил о страшной сумятице и лжи, в которые уходит человек от какой-то единой и первоначальной истины. Верно и то, что, дойдя до «рек вавилонских» и до «кровавых слез Иеремии», он не мог вести себя иначе.

Везде рассовывая зерна, вызревшие в годы изгнания под манатьей монаха, он с восхищением и ужасом ждал ростков. В разрыхленную революцией сотинскую почву всякое можно было сеять, но уж не всякое дало бы небывалый урожай. Он все еще надеялся на что-то, но надежды его видоизменялись подобно облаку, которое формуют грозовые ветры. Россия виделась ему уже не прежней, могучей и сытой молодкой в архаическом шлеме, как ее рисовали на царских кредитках; теперь она представлялась по-другому: будто в кромешной провинциальной глуши сидят мертвые земские начальники и играют в винт. Их тоже не особенно обольщает зевотный стиль третьего Александра, и оттого так приятно помечтать о звездах, которые загорятся через триста лет – срок, вполне безопасный для их мышиного благополучия! Он не хотел назад, к мертвым, и вместе с тем его пугала ненастная весна, происходившая в стране. Был момент, когда в поисках нового позвоночника, который удержал бы его от окончательного падения, он готов был принять на себя эту почетную и тернистую обязанность: жить. Но в первом же разговоре Увадьев охладил его штурмовой упрощенностью своих воззрений: предку полагается иметь суровую и внушительную осанку. Ночами, пока Прокофий храпел, распятый на полатях тяжким мужицким забытьём, он слушал мерный скрежет чужого сна и думал о многих роковых различьях. Однажды Виссариону показалось, что духовному преображению его мешает культура, этот скорбный опыт мира; из-за нее одной он никак не мог заразиться наивной дерзостью молодых. Из этой никогда не утоленной зависти возникла и расцвела его нетерпимая идея. В игре стал намечаться исход: мертвые тащили к себе недостающего партнера.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: