— А теперь чуть продвинь и резко тормозни.
— Зачем?
Он нахмурился, кожа на скулах натянулась.
— Сейчас сядешь на мое место…
— Эдичка, все поняла, не надо, — скороговоркой выпалила она и быстро включила первую скорость.
От этого «Эдички» что-то в нем шевельнулось, что-то ранее неизвестное, но по ощущению — теплое и уютное. Он слегка откашлялся. А потом, возможно мягче, но не более мягко, чем умел, сказал ей, не поворачивая головы:
— Это для того, чтобы грунт, оставшийся в кузове, тоже съехал. Он иногда прилипает или примораживается, а может, присыхает, кто его знает…
Пашка согласно закивала, изображая покорность, солидарность, короче, полное единством начальством.
— Может, еще продвинуть? — спросила она.
— Можно, — кивнул Баранчук.
Она еще раз продвинула машину, и, надо полагать, весь остаточный грунт полностью покинул кузов их автомобиля. Вот только Баранчук не сказал ей, что нужно иной раз выходить на мороз и подчищать этот грунт вручную — лопатой…
Когда они проезжали отросток дороги, ведущий к поселку, Пашка вкрадчивым голосом спросила:
— Тебя домой отвезти?
Он удивился:
— В Москву?
Она рассмеялась притворным девичьим смехом, изображая, как ей весело от блещущей остроумием шутки.
— Да нет же, — сказала Пашка, подавив приступ судорожного веселья. — В поселок, баиньки…
— Это мне-то баиньки? — усмехнулся он. — Ты бы мне еще колыбельную спела… Как у тебя с голосом?
— Звонкий, — сказала Паша.
— Вот и пой, — кивнул он. — А я послушаю.
Каково же было его удивление, когда она в самом деле запела! Это была незнакомая ему, но явно колыбельная песня. А голос у Паши был вовсе не звонкий, но мягкий и глубокий, хотя и не сильный. Она спела всего несколько фраз, видимо один куплет, и умолкла.
— А дальше? — спросил Баранчук.
Пашка вздохнула:
— Дальше я не помню. Мне эту колыбельную еще бабушка пела, когда я маленькой была…
— Ну да, сейчас ты большая, — кивнул Баранчук.
Впереди, судя по огням, показалась встречная «Татра». Паша повернула в ближайший «карман». Затормозив, повернулась к Баранчуку вполоборота. Он расценил этот жест по-своему, но непривычная робость сковала его. Надо сказать, что в данном конкретном случае эта самая робость поступила совершенно правильно, потому что Пашка повернулась к нему совсем не за тем, зачем иногда поворачиваются к нам привлекательные девушки. Эдуард исходил из личных ощущений, а они неожиданно вызвали в нем чувство протеста, и из одной крайности он шарахнулся в другую.
— Чего уставилась? — с шоферской непринужденностью спросил он, небрежно откидываясь на сиденье.
И тут Паша чуть ли не с материнским участием наклонилась к Баранчуку.
— Ты сегодня и вправду не будешь ложиться? — прошептала она, округляя глаза.
Эдик тупо уставился на девушку:
— Куда?
— Спать.
— Спать?
— Ну да. Тебе же завтра в первую смену…
Наконец до него дошло.
— Ты что, меня пожалела? — спросил он, как ему показалось, в ироничном ключе. — Так вот, ты должна знать, что мне доводилось пахать и по полторы смены, и по две, а однажды я за рулем тридцать восемь часов просидел. Правда, это было там еще, на Большой земле. Так вот!
Он с неудовольствием подумал о том, что не в меру расхвастался, и плотно сжал губы.
— Значит, ты всю смену будешь ездить со мной? — сияя, заключила она.
— Само собой…
Пашка проглотила улыбку, серьезно посмотрела на Баранчука, потом отвернулась, немигающим взглядом уставясь в щиток приборов, и тихо, но твердо произнесла:
— Знаешь, Эдуард, я тебе очень благодарна…
— Да брось ты, здесь таких слов не знают.
Она повторила, печатая каждый слог:
— Я тебе очень благодарна. И вообще… и если когда-нибудь… то есть, если тебе…
Он перебил ее:
— «Татра» уже прошла. Ехай.
Она вырулила из «кармана», и они снова помчались по лежневке в сторону карьера.
— Почему ты говоришь «ехай»?
— А чего стоять?
— Почему ты говоришь «ехай», а не «поезжай», например, или, как Гагарин, — «поехали»?
Он улыбнулся прежней своей улыбкой, той, «довоенной», — мальчишеской и открытой.
— Так говорил мой инструктор, старый водитель. Ты не у него, случаем, училась? Николай Ефимычем зовут…
— Нет. У нас был молодой — пижонистый такой, шумный… Тихие улицы любил, где движение поменьше.
— Э-э, да разве это ученье?! Нас Николай Ефимыч чуть ли не со второго занятия — на Садовое кольцо. Да еще в часы «пик»… Глянешь, а рядом с твоей дверцей КрАЗ топит, колесо выше головы — жутко. Так к нему и тянет, руль сам влево поворачивается. Тут Николай Ефимыч по своему тормозу — р-раз: ты и заглох, а что делать, ну все из головы выскочило. А Николай Ефимыч сидит себе спокойно, в лобовое уставится, будто там что-то новое появиться может, и — ни слова. Сзади сигналят, конечно, хотя и запрещено. Тут он и скажет всего одно словечко: «Ехай». Вот так и учил…
— Здорово!
Впереди трижды мигнули, кто-то уступал дорогу.
— Что-то я разболтался сегодня…
— Да что ты! Я словно дома побывала… Расскажи еще про Николая Ефимовича.
Баранчук помолчал немного, как это и приличествует уважающему себя рассказчику, а потом начал:
— Мы это позже узнали, один моторист рассказал, тоже старый. Оказывается, наш Николай Ефимович всю войну от начала до конца на одной машине прошел, так в Берлин на ней и въехал, на своей трехтонке — ЗИС-пять, может, знаешь…
— Видела, — кивнула Паша.
Они стояли «в кармане», пропуская встречный «Магирус».
— Нас с тобой тогда еще не было… — сказала Пашка.
— Зато сейчас мы есть, — пробурчал инструктор. — Ехай.
Она улыбнулась.
Пашка-амазонка не сломалась ни на восьмом, ни на десятом, ни даже на двенадцатом рейсе. На предложение Баранчука поменяться местами ответила таким истошным отказом, как будто у малого дитя отбирали любимую игрушку.
К концу смены было сделано семнадцать ходок. После этого Эдик соскочил на насыпь, открыл Пашкину дверцу и просто передвинул ее на свое место.
— Домой — это не работа, — без обиды объяснил он ей.
В своей манере он запрыгнул в кабину и погнал МАЗ в поселок. Пашка сидела, закрыв глаза и безвольно опустив руки, пальцы у нее мелко подрагивали, но в темноте кабины Эдуард этого не видел.
— Ну что, хочешь еще на трассовый самосвал? — как бы между прочим спросил Баранчук.
— Хочу, — сонно пролепетала Пашка.
— Да-а-а… — только-то и сказал он.
Примерно через полчаса Баранчук привез бездыханное тело Пашки к женскому вагончику, извлек ее из кабины и поставил на крыльцо, не поднимаясь на ступеньки. Но лишь только он ее отпустил, как стала заваливаться набок, и ему пришлось ухватить ее за воротник полушубка. Так он и ввел девушку в комнату и попытался снять с нее полушубок.
— Я сама, — сказала Пашка, не открывая глаз.
Минут пять она расстегивала верхнюю пуговицу, но та никак не давалась. Тогда Эдик, не обращая внимания на легкие стенания, стянул с нее овчину и уложил на кровать. Подумал и снял валенки, поставив их сушиться на горячую трубу теплотрассы. От порога он полюбовался делом своих рук и с сознанием исполненного долга вышел вон.
Через две минуты МАЗ Баранчука, подняв снежную тучу, тормознул у крыльца конторы. Пнув носком валенка дверь, Эдуард вошел в «кабинет» Стародубцева.
— Знаю, знаю, — с места в карьер загремел Виктор Васильевич. — Стажера себе нашел — делать нечего!
— Здравствуйте, — вежливо сказал Баранчук.
— Девица на трассе! Стыд и срам! Ведь, не дай бог, начальство пронюхает, куда мне глаза девать?! Посадить за руль такой машины — кого? — пигалицу!
— Она сделала семнадцать рейсов — я к рулю не прикасался.
Стародубцев глянул на своего водителя поверх очков:
— Сколько?
— Семнадцать. Доброе утро, Виктор Васильевич.
— А? Здорово, здорово… Семнадцать, говоришь?
— Семнадцать. А теперь умножьте семнадцать на количество кубов и получите результат.