— Правильно, — сказал Ливенцев, — а почему вы вдруг о постройке домов?
— Потому это, что я — архитектор, это моя профессия была до войны — дома строить.
Убеждаясь уже, что действительно видел его где-то и даже слышал от него, что он архитектор, Ливенцев спросил всё-таки:
— Война идёт уже два года; немножко поздно как будто пришли вы к этой мысли, а?
— Совершенно верно, — так точно, — тут же согласился с ним Дивеев. — Но во мне долго сидела другая мысль, и та, другая, не пускала эту... А когда я вполне понял и аи мысль ушла, я пошёл в воинское присутствие, чтобы записали меня добровольцем... И был тогда жив полковник Добычин, — он это одобрил.
— Полковника Добычина вы знавали? Вот как! — удивился Ливенцев и вдруг очень отчётливо представил около крыльца казённого дома, где жил в Севастополе Добычин, — начальник ополченской дружины, — этого самого Дивеева, который был тогда в штатском и показался ему очень странным, говорил сбивчиво и ни с того ни с сего, очень доверительно говорил тогда ему, что стрелял в кого-то, но по суду оправдан.
Воспоминание об этом вдруг стало таким ярким, что он не удержался, чтобы не спросить:
— Позвольте-ка, это не вы ли говорили мне, что стреляли в кого-то... или я тут вас путаю с кем-то другим?
— Нет, так точно, стрелял действительно... в любовника моей жены, ныне покойной, в некоего Илью Лепетова, который — я наводил справки — сейчас служит в Земгоре... Но это во мне прошло, совершенно прошло! Крест, точка! — заспешил Дивеев и даже рукой прочертил перед собою крест, но тут же спросил сам: — Где же всё-таки я вас видел, простите?
— Это было давно, в начале, нет, уж весною прошлого года, в Севастополе, — охотно ответил Ливенцев. — Я тогда зачем-то заходил к полковнику Добычину, а вы как раз были там, сидели на скамеечке около дома... Потом я на одной станции услышал, что он был на фронте убит, и только... Поговорил бы с вами ещё, да, прошу извинить, совершенно некогда... Направляйтесь, значит, к прапорщику Тригуляеву. Он — неунывающий россиянин, и вам у него хорошо будет.
Действительно, было некогда: нужно было поднимать батальон в поход с одной реки на другую, где положение должно было неминуемо привести к серьёзным боям в ближайшие же дни; иначе не вызывались бы полки ударной дивизии.
Была ли это оплошность Сахарова и его начальника штаба, генерал-лейтенанта Шишкевича, или получилось так случайно вследствие перетасовки сил для успешности наступления на более важных участках, только участок в пятнадцать вёрст длиною по реке Стыри, занятый 7-й кавалерийской дивизией, оказался самым слабым на всём фронте одиннадцатой армии.
Спешенные гусары, драгуны, уланы сидели, правда, и здесь в окопах, но занимались они, во всяком случае, не своим делом. Подготовленные для стремительных наступательных рейдов, они стали оборонять позицию, плохо приспособленную к обороне и до них и нисколько не улучшенную ими. Их конский состав приходилось держать довольно далеко в тылу, чтобы не пострадал он совершенно зря при действии австрийских тяжёлых орудий, в то время как 7-я дивизия имела только лёгкую артиллерию.
В общем, австрийцы, хотя и перебравшиеся здесь на левый берег Стыри, не уничтожили даже многочисленных мостов, чувствуя себя гораздо более сильными, чем русская конница. А когда по плану фельдмаршала Линзингена, задумавшего контрнаступление, стала подходить сюда ещё и 22-я пехотная германская дивизия, обстановка сразу и резко переменилась. Немцы, частью выдвинув вперёд австрийцев, частью сами заняв силою до двух полков участок на правом берегу, приходившийся против крутой излучины Стыри, очень быстро устроили тут предмостное укрепление на фронте по кривой в шесть-семь ворот, в то время как вся линия фронта, оборонявшаяся русскими кавалеристами, не превышала пятнадцати.
Получилась подкова, опиравшаяся на деревни Гумнище и Перемель левым флангом, имевшая против себя им правом фланге деревню Пляшево, расположенную при устье коварной речки Пляшевки, а в центре — деревню Вербень.
Позиция эта была сильная от природы по обилию речек, кроме Пляшевки, впадавших тут в Стырь, и рощ, и садов, так как раньше это была густо заселённая местность с несколькими усадьбами мелких помещиков, имевших каменные постройки. Однако не оборонять эту полицию пришли немцы, а ударить отсюда в стык армий одиннадцатой и восьмой, и только что заканчивали приготовления к этому удару, когда появились тут один за другим сначала 403-й, потом 402-й полки. Стараясь подойти по возможности скрытно, они шли с большими интервалами не только полк от полка, но и в полках батальон от батальона. Впрочем, местность тут к востоку от Стыри была холмиста, лесиста, овражиста, так что вдали от фронта обнаружить переброску полков могли только разведочные самолёты противника.
Полковник Добрынин ехал верхом впереди своего полка рядом с бригадным Алфёровым. Иногда они останавливались, чтобы пропустить вперёд полк, посмотреть, всё ли в нём исправно, потом снова перегоняли его.
За дорогу новый в дивизии командир полка со старым командиром бригады успели поговорить о многом, между прочим и о генерале Гильчевском.
Взятый из отставки в ополчение, а на фронте просидевший втихомолку почти год в обставленных с возможной уютностью блиндажах, Алфёров, как это заметил уже Добрынин, не сумел ещё втянуться в настоящую жизнь, хотя сам по себе был он старик ширококостный и не слабый здоровьем; покряхтывал и ворчал, соблюдая, впрочем, при этом осторожность.
Годами он был старше Гильчевского, волосом седее, и как можно было ему не осудить своего непосредственного начальника за его пылкий нрав?
— Горяч, — говорил он, — людей не жалеет, а люди, разве они не замечают? За каждым из нас замечают все, будьте покойны!
— В каком смысле «людей не жалеет»? — спросил Добрынин.
Крякнув потихоньку и скосив через погон назад глаза, не слышно ли будет, кому не нужно слышать, Алфёров объяснил:
— Перед тем, как к вам прибыть, дивизия что делала? Пополнялась людьми. А куда люди в ней девались, когда их ещё двадцать второго мая полный был комплект, даже и с надбавкой в две тысячи? Вот то-то и есть, куда! А другие начальники дивизий всё-таки так не транжирили людей, поэтому в тыл их не уводили, чтобы там пополняться... Кхе, да... А то, не угодно ли, был с ним и такой случай, — это раньше гораздо, — мы тогда против Черновиц стояли, и люди, конечно, совсем ещё серые, — ополченцы, дружинники, а он их — в атаку... А там, у австрийцев, пулемётов, как у нас винтовок-трёхлинеек, потому что больше были берданки. Куда же им против такого огня в атаку? Сунулись было и опять легли... Так что же, вы думаете, он, наш Константин Лукич? Наган выхватил и давай в своих же палить! Кричит и стреляет, кричит и стреляет!
— Поднял всё-таки? — с живейшим интересом спросил Добрынин.
— Что же из того, что поднял? Пошли, конечно, а какой же толк вышел, вы это спросите. Только первую линию окопов взяли, а на другой день австрийцы их выбили. Да убитых, раненых сколько было, э-эх!..
— Однако рисковал ведь и сам, — сказал Добрынин. — Ведь под огнём противника это было или нет?
— Ещё бы не под огнём! Да ведь и свою пулю получить бы мог между лопаток, — разве случаев таких не бывает? Там после разбирай, кто стрелял, когда вкруговую пули летят.
— Мне он показался человеком весёлого склада, а таких солдаты наши любят, — сказал Добрынин.
— Э-э, «любят»! Басни всё это насчёт того, чтобы солдат наш начальство своё любил! — решительно возразил Алфёров. — Боится, это конечно, а уж любить, — кхе-кхе, — за что же именно, посудите сами!
— А там, куда идём, мы ведь будем под командой начальника седьмой кавалерийской? — встревоженно уже спросил Добрынин.
— Разумеется. Генерала Рерберга.
— Что же он, как полагаете, будет жалеть наших солдат или на них выслуживаться?