Привести все это к единому знаменателю вряд ли возможно, — и, кажется, Минц полагала, что время для этого не пришло. Но это вовсе не значило, что нужно было опустить руки и заниматься только частными вопросами, — вовсе нет. Об этом свидетельствуют прежде всего те статьи, которые в итоговом томе ее сочинений выделены в первый раздел, — статьи о поэтике символа и символизма. В них главенствует не теоретический анализ данной проблемы, а привязанность строящейся теории к той или иной поэтической системе. И проблема символа, и поэтика направления не генерализуются, а анализируются в исторической и индивидуальной изменчивости, то есть Минц стремится не внести некую свою собственную упорядоченность в хаос, но понять, что этот хаос на самом деле является сложнейше построенным космосом, где утрата любого элемента структуры ведет к ее безвозвратному разрушению.
В то же время статьи последних лет жизни Минц, как кажется, намечали путь к выходу и за пределы символизма как особого предмета изучения. Работы о «Бедном рыцаре» Елены Гуро, о забытой цитате у постсимволистов демонстрируют, что и этот пласт истории русской литературы исследовательнице не был чужд. Мало того, в анонимном, но включенном в библиографию Минц предисловии к последнему собранному ею «Блоковскому сборнику» (подписан к печати через полтора месяца после ее смерти) говорилось: «Существуют и еще более широкие, кардинальные и почти не исследованные вопросы о месте пресимволизма, символизма и постсимволизма в русской культуре начала XX столетия и, наконец, о значении искусства 1890–1910-х годов для культуры нашего „родного двадцатого века“ (Н. Горбаневская). Современным исследователям литературы предстоит решить большую задачу: бросить взгляд на начало столетия с точки зрения его окончания и одновременно увидеть и оценить его конец, самих себя с вершин блоковской эпохи. Этот двойной взгляд должен помочь нам высветить и прошлое, и настоящее».
Самой Минц об этом написать не было суждено, но даже постановка задачи свидетельствовала о том, насколько широко она видела связь своей собственной эпохи с предшествующими и какое место отводилось в этой цепи событий предметам исследовательского внимания.
И здесь, видимо, стоит сказать о том важном качестве Минц как исследовательницы, которое не относится к внутреннему содержанию ее работ, а скорее представляет собою одну из сторон нравственных принципов ее деятельности. Обратим внимание, что среди ее статей немалая часть написана совместно — и не только с Ю. М. Лотманом, но и с М. В. Безродным, А. А. Данилевским, Г. В. Обатниным, Е. Г. Мельниковой, Н. Г. Пустыгиной, М. Ю. Лотманом, то есть со своими учениками. И в статьях она постоянно ссылалась на работы тех, кто прошел школу Тартуского университета (следовательно — и ее) и кто в смежных отраслях продвинулся дальше, чем она сама. Но это движение научной мысли воспринималось не как мертвая и затверженная догма, а становилось опорой для нового синтеза, возникавшего уже на новом витке спирали. Отпуская своих учеников на свободу, Минц в то же время пристально следила за их дальнейшим развитием, чтобы самой не упустить что-то существенное в видении литературы начала века.
Такое стремление соединить научную и педагогическую деятельность бывает очень редким, и плодотворно оно в первую очередь для науки. В конце концов самый блестящий преподаватель забывается через два поколения, и предания угасают, тогда как сочинения остаются, и проверить их актуальность может любой из нас. Выше мы уже сказали, что научное творчество З. Г. Минц представляется нам актуальным в высшей степени. И сейчас, объяснив читателю, а отчасти и самому себе причины, стоит повторить тот же самый вывод, сделанный на основании личного опыта.
Да, наверное в переиздающихся уже без деятельного участия автора статьях могут найтись какие-то отдельные слова и фразы, которых сейчас Минц бы не сказала. Но логика научной мысли, умелое соединение точного фактического знания литературы со смелыми и оригинальными выводами, неизменно подтвержденными материалом, широкое, не догматическое (какой бы широкой догма ни казалась) понимание избранного для анализа времени, точное видение «начал и концов» делают их для сегодняшнего историка литературы столь же необходимыми, как и труды классиков русского литературоведения. Отныне место З. Г. Минц там, в ряду тех, кому не поклоняешься как родным могилам, а к кому вновь и вновь приходишь в поисках собственного пути.
II. ЭПОХА РАННЕГО СИМВОЛИЗМА
Из дневника Валерия Брюсова 1892–1893 годов[*]
Когда П. Е. Щеголев печатал дневники А. Н. Вульфа, он дал книге выразительный подзаголовок: «Любовный быт пушкинской эпохи». Точно так же и дневник Валерия Брюсова, который он систематически вел с 1890 по 1903 год, время от времени делая записи и позже, в какой-то своей части вполне мог бы быть назван «Любовный быт 1890-х годов». На протяжении довольно долгого времени (точнее, пока Брюсов оставался холостым) очень существенную часть записей составляли повествования о любовных увлечениях автора, и откровенность этих записей превосходила большинство известных нам дневников.
Сами дневники были впервые напечатаны в 1927 году[101], причем основной надзор над публикацией осуществляла вдова покойного поэта, Иоанна Матвеевна. Естественно, она делала определенного рода купюры, касавшиеся многого, как в ранней, так и в более поздней жизни Брюсова.
Иногда эти купюры могут казаться оправданными, — прежде всего, когда речь идет о повседневной жизни Брюсова-гимназиста, мало чем выделяющегося из ряда своих сверстников. Школьные заботы, душная жизнь в родительском доме, одни и те же увлечения (игра в карты, довольно рано начавшиеся однообразные выпивки, бега, визиты всеми давно забытых родственников и приятелей) вряд ли могут представить серьезный интерес для читателей, и воспроизводиться они будут, если дневник когда-нибудь будет напечатан[102], лишь для академической полноты. И ухаживания Брюсова за разного рода знакомыми девицами, основанные не только на действительной приязни, но и на расчете, входят в этот круг повседневности, из которого, однако, исключено то, о чем сам автор дневника вспоминал в автобиографической повести: «С раннего детства соблазняли меня сладострастные мечтания. <…> Я стал мечтать об одном — о близости с женщиной. Это стало моей idée fixe. Это стало моим единственным желанием»[103], — и дальше идет описание попыток близости и, наконец, удачи в общении с проституткой. До какого-то времени ничего подобного в дневнике мы не находим.
Можно предположить, что для того исключительного человека, которым Брюсов хотел казаться окружающим, посещение публичных домов и дешевых гостиниц выглядело слишком обыкновенным и даже низким, чтобы о нем писать хотя бы и в автокоммуникативном тексте[104]. Должно было случиться нечто из ряда вон выходящее для юноши, чтобы попасть на страницы исповеди. И такой случай представился в конце 1892 года.
Предшествующие события представлены в той же автобиографической повести следующим образом: «Женское общество нашел я у Кариных. Это была довольно простая русская семья. Отец всегда занятый службой, мать бесконечно добрая женщина, собиравшая у себя в дому сирот, просто несчастных людей и беглых собак и кошек. Всем был приют в их доме. <…> У Кариных было две дочери: старшей, Нине, было лет 25, младшей, Жене, всего 15. Ради них, а впрочем, скорей по гостеприимству, собирались у них несколько раз на неделе всевозможные гости. <…> Так как почти все барышни были „разобраны“, то я удовольствовался Соней Хлындовой. <…> Впрочем, это было мимолетно. Слишком очевидно было, что вся душа Сони может быть понята в два-три вечера. Я перенес свое внимание на Женю, младшую дочь Кариных, стал писать стихи к ней. Но здесь роману не суждено было развиться так легко. Женя, несмотря на свои 15 лет, в атмосфере Каринского салона успела привыкнуть к поклонению, я нисколько ей не нравился…»[105]
*
Впервые — Новое литературное обозрение. 2004. № 65. С. 185–207. В нынешнем варианте добавлены еще некоторые фрагменты текста, а также расширены примечания.
101
Брюсов Валерий. Дневники 1891–1910 / Подг. к печати И. М. Брюсовой; примеч. Н. С. Ашукина. [М.,] 1927.
102
Сравнительно недавняя перепечатка (Брюсов Валерий. Дневники. Письма. Автобиографическая проза / Сост., вступ. ст. Е. В. Ивановой. М., 2002) воспроизводит текст издания 1927 года.
103
Брюсов Валерии. Из моей жизни. [М.], 1927. С. 39. О специфике этого текста см.: Драгунова М. Повесть В. Я. Брюсова «Моя юность» как родословная «нового» искусства // Русская филология: Сборник научных работ молодых филологов. Тарту, 2000. [Вып.] И. С. 77–81.
104
Отметим, однако, что с середины 1893 г. записи о посещении публичных домов в дневнике появляются вполне регулярно.
105
Брюсов Валерий. Из моей жизни. С. 77–79.