Но Брюсов всегда отличал покупные ласки от того, что могло быть названо каким-либо проявлением любви[171]. И потому особое значение он придал своему роману с Еленой Андреевной Масловой, начавшемуся 22 октября 1892 года, когда он был гимназистом выпускного класса[172].
Начиная с этого момента события, описанные в дневнике, можно впрямую сопоставлять с текстом повести. И тогда выясняется, что Брюсов поступает с хронологией реальных событий весьма вольно: между первыми поцелуями на сеансе и первым свиданием в ресторане прошло едва ли не пять месяцев, а с момента первой близости (23 апреля) до предсмертной болезни Елены Андреевны, Лели, — меньше двух недель, да и вообще, если верить дневнику, все ограничилось четырьмя свиданиями — 23, 27 и 30 апреля, потом 4 мая. Восьмого, побывав на даче в Голицыне, куда она уехала, Брюсов узнал о болезни, оказавшейся смертельной.
В повести же первый период сжат, тогда как второй — развернут, как это, видимо, происходило не только в разгоряченном страстью воображении автора, но и в не менее важном для него осознании сути «декадентства», — моментальное покорение женщины, свидетельствующее о силе воздействия личности (несмотря даже на подчеркиваемую юношескую неопытность), после которого следует наиболее значимая фаза отношений, когда мужчина и женщина соревнуются в силе переживания, воздействия друг на друга, страстности и пр. И основная черта характера, которая приписывается «декаденту», — стремление сохранять «холод тайный, когда огонь кипит к крови». Эти лермонтовские слова Брюсов применял к себе[173], но здесь, в этой ранней повести, вслух не произносит, оставляя тем не менее в подтексте. Этот «холод тайный» с особенной силой, пожалуй, чувствуется в рассуждении: «Иногда у меня являлось безумное желание просто бежать: взять тросточку и пойти бродить пешком по России месяца на три, или притвориться помешанным. Я подумывал и о том, какая роскошная развязка была бы у моего романа, если б Нина вдруг умерла. Мне было бы тяжело, но как красиво кончилось бы все, и сколько замечательных элегий создал бы я».
И тогда это уже начинает становиться не индивидуальным качеством героя, а прозрением судьбы других художников, становящихся для более позднего русского символизма чрезвычайно важными. Как известно, ушел бродить по России, сначала с тросточкой, а потом и в мужицком тулупе и лаптях Александр Добролюбов, а Брюсов приложил немало сил к тому, чтобы мифологизировать его личность[174]; через опыт полного или периодического безумия проходили многие символисты и почитавшиеся ими творцы, от знаменитого Врубеля до малоизвестного Михаила Пантюхова[175].
В случае же невозможности собственных поступков такого рода требовалось искусственное их вызывание, тот paradis artificiel, который входил в сознание символистов через тексты Бодлера.
Меньше чем через год, составляя план начатого, но так и не завершенного романа «Декаденты», Брюсов включает туда «оргию», «морфий» и «онанизм»[176]. Об оргии Брюсова с А. Н. Емельяновым-Коханским мы узнаем из неопубликованной части дневника: «В четверг был у меня Емельянов-Коханский и увел меня смотреть нимфоманку. Мы поехали втроем в №, и там она нас обоих довела до изнеможенья — дошли до „минеток“. Расстались в 5 час. (Девица не только нимфоманка, но и очень хорошенькая И, видимо, вообще психически ненормальная). Истомленный, приехал домой и нашел письмо от другой Мани (ту — нимфоманку — тоже звали Маней) и поехал на свидание; опоздал на целый час, но Маня ждала. После ночи оргий я был нежен, как Рауль; поехали мы в Амер<иканское> кафе, и Маня совсем растаяла от моих ласк. Я сам был счастлив» (25 марта 1895). Опыты с наркотиками и занятия онанизмом (видимо, как сфера мечты, открывающей невозможное в жизни[177]) в дневнике не зафиксированы, хотя вряд ли можно сомневаться, что в реальной жизни они имели место[178]. Зато в дневнике находим многочисленные рассказы о неумеренном употреблении алкоголя[179], причем не в контексте обыкновенного домашнего пития за обедом или ужином, а именно как специального отрешения от уз земного бытия. И согласно дневнику свидания с Е. А. Масловой начинались почти неизменно с изрядной выпивки[180]. «Декадентство» искало себе опору во внешних возбудителях, и эротика оказывалась теснейшим образом с ними связанной.
Конечно, в повести мы находим не только «возвышенный» и измышленный план возникновения нового человека. Знаменитая характеристика Вл. Ходасевича: «…главная острота его тогдашних стихов заключается именно в сочетании декадентской экзотики с простодушнейшим московским мещанством. Смесь очень пряная, излом очень острый, диссонанс режущий…»[181] — в еще большей степени относится к публикуемой нами повести. Обратим внимание, что вышеприведенная цитата, пророчески упоминающая о блужданиях по России и помешательстве (пусть и симулируемом), продолжается совсем банально: «С каждым свиданием Нина начинала мне казаться все более и более неинтересной. Я жадно ловил все проявления ее пустоты. Мне доставляло какое-то наслаждение, когда она с восторгом говорила о танцах или искренне смеялась какой-нибудь глупости юмористического журнала. Я разбирал, как бессодержательны наши разговоры. А что читает Нина? — ничего или мелкие романы. Голос Нины я называл слабым и не находил дарования в ее пении. Лицом в те дни она мне прямо казалась некрасивой».
Дело здесь, кажется, не столько в пристальном самоанализе, сколько в том, что реальный Альвиан — сам Брюсов — подозревал Нину-Елену то в стремлении обрести завидного жениха в его лице, то в желании преодолеть репутацию девушки-перестарки, как то было обычно для брюсовского семейного круга (характерно, что Альвиан лишается такой родни, — облик «нового человека» плохо с нею монтировался).
Не выдерживал заданного напряжения и финал повести: по-провинциальному обольщающий девиц Альвиан также не мог стать истинным образцом нового героя, а куда вести его далее, Брюсов, видимо, не мог решить. Описать поездку за границу, самому там не бывавши, вряд ли было для него возможно, для развернутого анализа «декадентского» мироощущения было еще слишком мало материала, перевод повествования в сторону метаописания рождающегося символизма также был преждевремен (напомним, что повесть писалась накануне выхода второго выпуска «Русских символистов»).
Показательно, что более поздний вариант повести, на который мы уже ссылались, переводил название во множественное число: вместо одного декадента перед потенциальными читателями должно было явиться некоторое количество. И в реальной действительности Брюсов вполне мог опереться на свои контакты с А. Лангом-Миропольским (попавшим в «Декадента» под именем Пекарского, но лишенным там поэтических задатков[182]), А. Добролюбовым, Вл. Гиппиусом, Эрл. Мартовым, а если учесть и время непосредственно перед завершением работы, — еще и с Бальмонтом, и Емельяновым-Коханским, пока не ставшим дискредитатором «декадентства». Вероятно, Брюсову важен был ореол одиночества и непонятости, окружающий Альвиана. Ведь если в дневнике Елена Андреевна время от времени наделяется качествами будущей соратницы по формированию литературного направления (как она была соратницей по фальсификации медиумических явлений), то в повести ничего подобного нет. Одиночество, не развеиваемое никакой любовью и никакой интимной близостью, также входило составной частью в облик нового героя.
171
Со своей страстью классификатора он присваивал этим проявлениям наименования. Так, в тексте под названием «Мой Дон-Жуанский список» он поделил свои любовные истории на «серьезное» и «случайные „связи“, приближения etc.» (см.: Брюсов Валерий. Из моей жизни. М., 1994. С. 222–223), а в другом, аналогичном, названном «Мои „прекрасные дамы“», сделал классификацию более дробной: «Я ухаживал», «Меня любили», «Мы играли в любовь», «Не любя, мы были близки», «Мне казалось, что я люблю», «Я, может быть, люблю» и, наконец, «Я люблю» (РГБ. Ф. 386. Карт. 1. Ед. хр. 4. Л. 2).
172
Подробнее см. в нашей книге выше, где история их отношений показана через дневниковые записи.
173
См., напр., в письме к З. Н. Гиппиус, написанном на Страстной неделе 1907 года (ЛН. Т. 85. С. 693–694).
174
См. подробнее: Азадовский К. М. Путь Александра Добролюбова // Ученые записки Тартуского гос. университета. Тарту, 1979. Вып. 459. Блоковский сборник III. С. 121–142; Иванова Е. В. Александр Добролюбов — загадка своего времени. Статья первая // Новое литературное обозрение. 1997. № 27. С. 191–236 (статьи второй не последовало).
175
О нем подробнее см.: Михаил Пантюхов — корреспондент А. Блока / Публ., предисл. и коммент. А. В. Лаврова // Александр Блок: Исследования и материалы. СПб., 1998. С. 224–247.
176
Сохранившиеся главы и планы этого романа (1895) опубликованы: «Бледны московские улицы…»: Незавершенный роман В. Я. Брюсова / Публ. С. И. Гиндина и А. В. Маньковского // Наше наследие. 1997. № 43/ 44. С. 121–135.
177
Ср. не опубликованное при жизни стихотворение А. И. Тинякова «Онану»:
До 1912 г. Тиняков был верным учеником Брюсова и усердно развивал (часто, естественно, вульгаризируя) многие «декадентские» темы.
178
Известно, что уже в 1900-е годы Брюсов стал морфинистом под влиянием Н. И. Петровской. В дневнике 1895 г. есть случайное упоминание о морфии как снотворном или болеутоляющем, а 2 января 1894 он записывал в дневнике: «Выпил сотню валерьяновых капель. Деятельность сердца повышена, прилив смелости и надежд».
179
См. в воспоминаниях Вл. Ходасевича: «На полу стояла откупоренная бутылка коньяку (это был, можно сказать, „национальный“ напиток московского символизма). Пили прямо из горлышка…» (Ходасевич. Т. 4. С. 28). Ср. также: «…в подражание героям Пшибышевского стали пить коньяк не рюмками, а стаканами — по ошибке переводчика: слово „рюмка“ он заменил „стаканом“» (Рындина Л. Ушедшее // Мосты. Мюнхен, 1961. № 8. С. 299).
180
См., напр., запись в дневнике от 30 марта 1893: «Сижу и специально для свидания напиваюсь пьян».
181
Ходасевич. Т. 4. С. 19.
182
Упоминание о сочинении поэмы «Колдун» выглядит совершенно случайным и не вытекает из логики повествования.