Но стоит ли приводить еще примеры?
Вот почему так часто, сидя в своей комнатке, за окном которой открывается великолепная панорама, и пытаясь писать о явлении, именуемом жизнью, я чувствую растерянность. Я не знаю, как совместить со всем этим добро, истину, справедливость, милосердие и прочее, и вместе с тем я не уверен, что, будь все иначе, жизнь была бы так же притягательна, так же полна внутреннего драматизма и силы. В том, что я вижу перед собой здесь и повсюду, — немало красоты: солнце, луна, звезды движутся по своим путям, и в этом как будто есть и математический расчет, и великое искусство, и своеобразное очарование. Я охотно допускаю, что их пути точно рассчитаны и осмысленны, но не больше. А река сверкает передо мной тысячью разноцветных огней, это — поистине художественное и поэтическое зрелище, против которого трудно устоять. Днем она то серая, то голубая, то зеленая — один волшебный оттенок, сменяется другим; ночью она сияет, словно усыпанная драгоценными камнями. Над рекой кружат чайки; весело бегут взад и вперед буксирные пароходики, распуская по ветру пышные султаны дыма. Снег и дождь, жара и холод проходят в бесконечном круговороте — извечная смена, придающая краски и сочность нашим дням.
И все же я в недоумении. Ибо, с одной стороны, я вижу Вацлава Мелку, которому наплевать на эти так называемые красоты; точно так же как и Джону Спитовескому, Джейкобу Фейхенфельду и многим, многим им подобным. С другой стороны, я вижу себя и многих, подобных мне, которые тоже сидят и размышляют и, поддавшись очарованию, едва ли особенно беспокоятся о том, где и как добыть себе хлеб. Жизнь, пожалуй, помогла мне постичь только одну истину: все, что говорится у нас о добре, истине, справедливости и милосердии, — пустая болтовня, вынужденная, хотя, быть может, и искренняя, попытка достигнуть гармонии и равновесия там, где все неуравновешенно, парадоксально, противоречиво, прилепить стертые ярлыки к явлениям, смысл которых нам еще не ясен. История научила меня, в сущности, только тому, что ничего достоверного нет, а есть только попытка сделать или сказать нечто такое, что помогло бы нам восторжествовать над хаотичностью времени и над несовершенством человеческой памяти. Современные события, мне кажется, почти всегда говорят о том же. Короли и императоры появляются и исчезают. Генералы и полководцы сражаются и сходят со сцены. Философы создали свои системы, поэты оставили нам свои творения, а я, пробираясь ощупью среди религий, философий, вымыслов и фактов, не нахожу ничего, что успокоило бы мой беспокойный дух, не вижу никакого просвета, а также — никакой возможности стать чем-либо, кроме самого скромного поденщика.
Пока жизнь сверкает и несется мимо меня, я время от времени прибираю свою комнату, навожу в ней порядок. Я смотрю на реку, которая течет сейчас среди живого, многоцветного человеческого муравейника, как текла сотни миллионов лет назад среди пустоты и безмолвия, я говорю себе: право же, там, где так много порядка или стремления к порядку во всем и у всех, там должно существовать некое высшее начало, которое творит порядок, — какой-то порядок, во всяком случае. Уж конечно, планеты движутся по своим орбитам не просто так — сами по себе; по крайней мере я должен верить хотя бы в это. Но когда я выхожу из дома и сталкиваюсь, как это случается изо дня в день, с ненасытной алчностью и похотью, предательством и коварством, завистью и всеми проявлениями жестокости, вплоть до убийства, со всем, что строжайше запрещено нашей общественной моралью, библией и тысячью мудрых правил и законов, когда я наблюдаю изо дня в день измученные лица бедняков — жертв грандиозной системы обмана, и думаю о войнах, беспощадно отнимающих драгоценную жизнь у миллионов людей только потому, что кто-то любит власть, — тогда моя вера покидает меня. Слишком много людей находится в плену у иллюзий; и еще больше таких, которыми правят похоть и алчность — неукротимые, с мутным взором. Невежество, чудовищное и почти неистребимое, лижет свои цепи, благоговейно прижимая их к груди. Грубая сила восседает в пурпуре и багрянце и хрипло смеется.
Но вот передо мной великая река — она прекрасна; и небоскреб мистера Вулворта — странная попытка индивидуума казаться значительнее, чем он есть; и тысячи других свидетельств надежд и мечтаний — все слишком бренные, быть может, перед лицом бесконечного, неотвратимого движения к небытию, но все же утешительные и не лишенные красоты. И тут же я вспоминаю Вацлава Мелку, который хочет снова стать банщиком! И Джона Спитовеского, которому на все наплевать. И Джейкоба Фейхенфельда, который ничего не знает. И миллионы других, подобных им. Я вспоминаю, задумываюсь и становлюсь в тупик; и все так же зарабатываю свои девятнадцать — двадцать долларов в неделю, а то и меньше. И никогда и не буду больше, по-видимому.
Но в конце концов разве не поразительно, что при таких чудовищных взглядах я могу еще хоть что-то заработать?
Перевод Т. Озерской
О НЕКОТОРЫХ ЧЕРТАХ НАШЕГО НАЦИОНАЛЬНОГО ХАРАКТЕРА
Наши самые характерные черты — это, конечно, молодость, оптимизм и преданность иллюзиям. Красной нитью проходят они через все наши действия, определяя наши суждения и пристрастия, наши жизненные теории. Пора бы нам уже покончить с этими пережитками детства, а тем более теперь, после уроков недавней войны, — но мы, очевидно, не в силах от них избавиться. И все же трудно не восхищаться оптимизмом и молодостью Америки, как бы нас порой ни раздражали ее заблуждения. В наивности американца много сердечности и добродушия — наряду с грубостью, упрямством и самодурством закоснелых невежд. Вспомните, например, как после Гражданской войны мы навязали Югу правительство авантюристов, вспомните, сколько лет после заключения мира гноили мы в тюрьме их Джефферсона Дэвиса.
У нашей колыбели, как твердили мне в юности, стояли великие люди и великие дела. Чаяния угнетенных, справедливо недовольных людей — так учит нас история — заставили их бежать от ига самовластия и, покинув родину, искать свободы в новой стране. Оказавшись здесь, они готовы были бороться насмерть, только бы их прекрасная мечта не рассеялась, не испарилась в воздухе. Это для нас (в книге судеб, если не на самом деле) Колумб отплыл из Палоса по неведомым волнам; Васко да Гама обогнул мыс Доброй Надежды, а Магеллан нашел пролив, названный его именем; Бальбоа открыл Тихий океан, а Генри Гудзон — реку Гудзон; де Сото и Маркетт открыли Миссисипи. Для нас и только для нас — хотя человеческая мысль и задолго до этого дерзала заглядывать в глубины морали, социологии и экономики — думали и мечтали Локк, Пейн, Гумбольдт, Вольтер, Фурье, Токвилль и Руссо.
Это в нашей стране, на девственной почве, выросли, как по волшебству, гиганты духа, чтобы подтвердить справедливость этой мечты, — Вашингтон, Джефферсон, Франклин, Адамс, Гамильтон, энтузиасты мысли и общественного переустройства. Казалось, светлое видение, представшее их мысленному взору, вселило в них веру в будущее, предначертанное нашему народу, а с ним — и через него — всему человечеству. Нам, как самой молодой и сильной нации, выпала честь поднять и понести дальше знамя интеллектуальной и духовной свободы. Нам предстояли великие дела, творимые не во имя кошелька, а во имя человеческого разума и духа. Нашим детям, как и детям наших детей, предстояло жить свободной, разумной жизнью, во всеоружии душевных и умственных сил, не зная оков страха и суеверия, не зная унижений, порождаемых нищетой.
Что ж, кое-что мы сделали на своем веку: мы сражались за свои «права», даровали рабам свободу (чего Англия у себя достигла раньше нас и притом без кровопролития), «освободили» Кубу (разве не для нового угнетения?), бились над мексиканским и филиппинским вопросами (да так ни к чему и не пришли) и помогли разгромить кайзера — без всякой для себя пользы. И все же никогда, на всем протяжении нашей истории, наш идеал не был воплощен в жизнь, хотя в сердцах какой-то скромной части американцев он продолжает жить как некий манящий, воодушевляющий символ. Быть может, полное его воплощение даже и невозможно? Все мы в сущности рабы, и никому еще не удалось придумать, как достичь того, чтобы вместе с храбрыми та же почва не рождала и трусов. Но было бы бесполезно внушать среднему американцу, что демократия — недоступная, неосуществимая мечта. Он ни за что с вами не согласится, Войны сменяют друг друга. Появляются сильные люди, они вынашивают свои корыстные замыслы, побеждают — и снова исчезают. Слабые гибнут. Бедняков обманывают здесь так же, как и повсюду, и так же о них забывают и так же смеются над ними. Но, невзирая на эту грустную действительность, противостоящую любой мечте — будь то мечта о любви, небесах, о совершенном счастье или идеальной свободе, — американец продолжает предаваться блаженным грезам, и ничего вы с ним не поделаете. Быть может, ему и трудно рассчитывать на нечто лучшее, раз он так упорно верит в то, чем владеет.